Эрнст Юнгер - Сердце искателя приключений. Фигуры и каприччо
Из прибрежных находок 3
Хельголанд
Во время первой прогулки по скалам недалеко от северного отрога до меня донесся резкий крик множества голосов. Я вспомнил, что одной из достопримечательностей острова является летняя колония северной кайры.
Вслед за этим я увидел, как птицы слетали со скалы; их гнезда были скрыты от глаз нависающим утесом. Я мог видеть лишь подлетающих и отлетающих птиц; они стрелой неслись к своим выводкам, как пчелы к гигантскому улью, и возвращались за рыбой. Напрасно я пытался удержать их в поле зрения; они устремлялись далеко в море, превращались в черные точки и растворялись в бесконечности. А те, которые возвращались, столь же внезапно выныривали из пустоты.
Эта сцена повторялась с волшебным постоянством, приводя зрителя в состояние оцепенения. Море начинало принимать вид блестящего диска, где жизненные лучи сходились от окружности к таинственному центру, а затем расходились в таком же порядке. Убаюкивающее сияние этого зеркала, казалось, лишь усиливалось тем, что тонкая сеть траекторий ложилась на него, как линии меридианов.
Такие фигуры оттачивают и в то же время кристаллизуют зрение, они как бы подносят к глазам двойную линзу, придавая им тем самым большую остроту. Их теллурическая математика оборачивается одним из тех грандиозных спектаклей, где со всей очевидностью предстают могущество и порядок земли. Здесь, как во второй песни «Мессии», к триумфу примешивается чувство ужаса, которое обычно вызывают леденящие душу движения скованного гиганта. Но прежде всего мы слышим в них отзвуки древней мелодии, нечто нам родственное — двойная игра духа, столь захватывающая и всё же глубоко скрытая от нас. С одной стороны, эта игра задействует высшие металлические механизмы сознания, с другой — растворяется в неприрученной стихии.
Две эти склонности, столь различные между собой и даже вроде бы противостоящие друг другу, как сон и явь, скрывают в себе единство и многообразие нашего столь загадочного мира. Мы обнаруживаем их в каждом большом столкновении нашей эпохи, в каждой теории и в каждом значительном явлении, более того, в характере каждого выдающегося человека. Ничто не характеризует нашу эпоху столь ярко, как это параллельное существование порывов необузданной силы и неустрашимого взгляда зрителя, — таков наш стиль, стиль вулканической точности, своеобразие которого поймут, быть может, только следующие поколения.
И все же есть здесь что-то такое, что едва ли доступно историческому сознанию, а именно дикое и неуправляемое чередование двух ликов нашей власти — ликов стихии и порядка, сменяющих друг друга, как огонь и лед. Мы шагаем по этому миру как по некоему титаническому городу — одна его часть освещена заревом страшного пожара, а в другой рабочие трудятся над возведением грандиозных зданий. Перед глазами быстро сменяются картины глубокого и немого страдания. Оно переживается как будто во сне и подвластно демонической силе неуязвимого духа, подчиняющего себе хаос с помощью магии огней, молний и кристаллов.
Но подобно тому, как морская поверхность соединяется в одно целое с выверенными движениями маленьких птиц, так и в нашей эпохе можно найти точки, где эти две большие темы сближаются и сливаются друг с другом, и вполне возможно, что в совмещении этих плоскостей состоит метафизическая часть нашей задачи.
О désinvolture
Гослар
Вещи, которых никто не замечает, не самые плохие на свете. К их числу принадлежит и désinvolture — манера поведения, для которой в нашем языке нет подходящего имени. Нередко это слово скрывается за переводом «беззастенчивость», и он точен тогда, когда речь идет о недвусмысленном поведении. Однако в то же время в нем заключено еще одно значение, говорящее о богоподобном превосходстве. В этом смысле я понимаю под désinvolture невинность власти.
Если désinvolture присутствует в чистом виде, то относительно власти не может быть никаких сомнений. О ней говорит поведение Людовика XIV, распустившего парламент. Некоторые ее черты я отметил и в бюсте работы Бернини, который видел в Версале, впрочем, здесь уже есть поза. В таком состоянии владыки столь неприступны, что можно даже учинять восстания от их имени. Но если désinvolture утрачивается, действия власть имущих напоминают действия людей, потерявших равновесие, которые пытаются ухватиться за второстепенные правила добродетели. Это верное предзнаменование заката. В таких натурах, как Людовик XV и Фридрих Вильгельм II, чей портрет кисти Антона Граффа дает превосходный материал для нашей темы, я вижу тонкое понимание этого обстоятельства. «После нас хоть потоп» — в этой фразе заключен еще один скрытый смысл. Будучи последним в роду, можно обладать определенной долей состояния, но уже не иметь наследников. Тогда состояние будет растрачено.
Умение надежно распорядиться монаршей казной — еще одна черта désinvolture. Человек способен смотреть на золото без зависти, замечая его в руках знати. Бедный носильщик, видящий счастливого Синдбада в его дворцовых покоях, начинает восхвалять Аллаха, который раздает столь высокие милости. В наше время богатство вызывает у людей угрызения совести, и потому они пытаются оправдать себя добрыми деяниями. Живя в преизбытке, они напоминают не меценатов, а мелких бухгалтеров.
Désinvolture — рост и свободный дар, и это роднит ее не столько с волей, сколько со счастьем и волшебством. Наша мысль о власти уже давно искажена преувеличенным вниманием к воле. Городские тираны времен Ренессанса — незначительные примеры, второстепенные техники. Человек все же немного больше, чем хищник: он господин над хищниками. Это замечание наводит меня на мысль, что рыцарь в зверинце тоже обладает désinvolture.
На праздничном столе, окруженном множеством гостей, выставлено на всеобщее обозрение золотое яблоко, к которому никто не осмеливается прикоснуться. Каждый томится нестерпимым желанием присвоить его себе, но чувствует, что стоит ему только протянуть руку, как начнется жуткий беспорядок. Тут в залу входит дитя и спокойно берет яблоко — это вызывает у всех гостей глубокое радостное одобрение.
Désinvolture как неодолимая прелесть власти есть особая форма светлой радости, Heiterkeit— правда, само это слово, как и многие другие слова нашего языка, должно быть восстановлено в прежнем значении. Светлая радость — могучее оружие в руках человека; он несет его на себе, как божественные латы, и в них он способен противостоять даже страху уничтожения. Благодаря этой светлой силе, рожденной на заре истории, désinvolture, подобно отпрыску, вскормленному в высоких палатах, проникает в глубины исчисления времени, и мы видим, что именно о ней слагают мифы народы.
Ее черты запечатлены и в архитектуре. Например, здесь, в Госларе, есть только одно здание, которое могло бы служить достойным пристанищем для désinvolture. Речь идет не о плохо восстановленном императорском дворце, а о старой ратуше на рыночной площади, этой драгоценности, высеченной из серого камня. Если смотреть со стороны фонтана, взору открывается легкая, но мощная арка портала, ожидающая торжественного въезда монарха.
Дополнение к désinvolture
Юберлинген
К некоторым мыслям я возвращаюсь снова и снова, и вот одна из них: в череде эпох сохраняется неизменный ландшафт, где духовные связи улавливаются зрением. Этому соответствует особый способ постижения философем, похожий на чтение заметок о путешествиях. Можно точно определить, на какой широте находился автор, вдоль каких побережий и островов он проплывал. Существуют такие мысы или земли, которые не могли быть открыты мыслью, но однажды были увидены воочию. Одно такое место, касающееся désinvolture, только что встретилось мне во время чтения эссе Бэкона:
«Очевидные и наглядные преимущества вызывают похвалу, тайные и скрытые добродетели — наоборот; это означает, что известные проявления характера, для которых не существует имени, создают счастье. Частичное представление о них дает испанское слово desenvoltura; хотя характер мужчины лишен равновесия и постоянства, однако же колесо его духа вращается в такт с колесом его фортуны».
Эта цитата взята из трактата о счастье, где встречаются и другие любопытные формулировки. Так, в нем утверждается, будто нет более счастливых характеров, чем те, в которых сочетаются черты глупца и джентльмена. Этим и подобными замечаниями автор доказывает свою суверенность в отношении языка. Впрочем, язык Бэкона особенно хорош для обсуждения таких вещей, ибо представляет собой бутон, скрывающий в себе цветение наших понятий.