Стефан Жеромский - Бездомные
– Ошибаетесь, коллега! Медицина – это профессия.
Он вдруг снова слез с подножки, споткнулся в водосточной канавке, схватил Юдыма за отворот пальто и словно по секрету сообщил ему:
– Медицина – это прибыльное дело, как всякое другое дело. Не забывайте об этом, коллега…
– Ладно уж, ладно. Я не имею возможности забыть об этом, не знаю даже, как это сделать. Но если бы мне было дано прожить на этом свете еще пятьдесят лет, я бы увидел осуществленным все, о чем сегодня говорил. Медицина будет указывать жизненные пути человеческим массам, возвысит их и возродит мир.
– Пустые фантазии…
– Вероятно, в прошлом веке те «медики», которые с инструментами, необходимыми их «профессии», объезжали барские поместья, униженно расспрашивая, не болен ли кто, отвечали так же, как отвечаете мне вы, когда им говорили, что медицинское сословие будет занимать то высокое положение, какое оно занимает в наше время… Вот вы, коллега, жалуетесь на насмешки, с которыми сталкиваетесь. Подумайте, что бы ожидало вас, врача-еврея, сто лет назад?
Доктор Хмельницкий повалился на сиденье экипажа и крикнул извозчику, стремясь заглушить упоминание о еврействе:
– Крохмальная!..
Печаль
Пятого октября доктор Юдым вышел прогуляться по Уяздовским аллеям. Был прекрасный день. Солнце разливало вокруг кроткое тепло и еще яркое, но уже уходящее за дальние леса, за высокие горы сияние. Ряды деревьев, наводящие на столько воспоминаний, уже покрылись ржавчиной и чернели. Вдали, среди круглых еще крон, вздымались безлистные ветки, похожие на какие-то печальные вехи. С верхушек сочились мертвенные, гнилые, рыже-красные тона, и светло-желтое разрушение все глубже и глубже проникало в темную зелень. Здесь пламя смерти обводило совсем еще живой лист будто каймой странного траура, там оно проело лист до сердцевины, оставив зелеными лишь прожилки. Небесная лазурь над этой узкой полосой пространства уже поблекла, затянулась развеянными тучками, прядями, плывущими в даль, недостижимую для глаза.
Доктор вошел в ворота и медленно спускался в глубь парка. Огромные кленовые листья слетали с деревьев и, как золотые птицы, мелькали повсюду перед глазами над самой землей. Листья грецких орехов и уксусных деревьев пятнали зелень газонов, словно пролитая и застывшая кровь. На дне пустынного парка, раскинувшись в недоступной для солнца тени царственных тополей, покоился прохладный сумрак. Далеко в просветах шпалер освещенные верхушки желтых каштанов горели пламенем, как живые языки огня. Повсюду в прохладном воздухе разливался приятный резкий запах палого листа.
Избегая людных мест, Юдым шел все той же аллеей в конец парка. Там и вправду, вздымая верхушки до небес, росли, еще шелестя жесткими листьями, самые высокие тополи, тихо шумели длинноволосые серебряные вербы, глядящиеся в стоячую воду каналов, и пихты, как мрачные монахи в черных рясах, одиноко грезили, замыкая собой далекий пейзаж. Дуновение смерти уже окружило эти деревья со всех сторон и поставило на страже возле них пугливую тишину.
Из далеких глубин иногда доносился тихий, быстро угасающий шорох, который заставлял и человека тихо вздохнуть.
Когда вдруг раздался говор и детский смех, он показался чем-то странным, неуместным среди сурового шепота, говорящего о смерти-
На гладкие лужайки, словно на озера, грезящие между купами зарослей, падали потоки почти белого света и резкими линиями прорезали прохладную мураву. Возле самой дороги, устланной листвой, таились бассейны неподвижной, слепой и глухой воды, которая, принимая в себя рваные пятна небосвода, как-то лживо их отражала серебрящим и неуловимым поблескиванием. Рисовались там и черные стволы и ветви склонившейся ольхи. Каждая птица, присаживаясь отдохнуть, сбивала с деревьев множество листьев. Холодное осеннее дыхание несло эти свернувшиеся останки и навсегда опускало их на тихую гладь. Зеленая вода на более открытых местах ласкала на своем лоне ветки каштанов с листьями, такими желтыми, что казалось, будто из них сочится и тонет в глубине иного цвета жидкая желтая краска. Листья эти, поникшие, прозрачные, изящные, бросали на средину вод подвижные блики, которые сливались с цветом воды в некое подобие чудесно сверкающей бронзы. В одном месте солнце, найдя широкую дорогу между поредевшими листьями, проливало в глубь воды словно бы фонтан расплавленного золота – цвета слишком яркого, слепящего глаза. Между деревьями ежеминутно мелькали блистающие кузова колясок, мчащихся на резиновых шинах. Их нарушающий молчание глухой рокот гармонически сливался с холодом природы, выражая богатство – нечто столь же равнодушное, как сама она.
В сознании пробуждались ассоциации, которые обычно молчат, хотя существуют, подобно звуку в натянутых струнах. Погруженный в повседневные жизненные заботы, доктор Томаш не развивал и не формулировал их, и тем не менее они изо дня в день, словно мириады невидимых микробов, вростали в его мышление. Теперь они отливались в неопровержимые силлогизмы, переходя от явления к явлению, стремясь к самой глубокой сущности.
Это были мысли выскочки, который случайно добрался до дверей дворцов культуры. В них, скрытая под маской любви к беднякам, таилась прежде всего личная и хищная зависть к чужому богатству. Веками пылала она, как адский огонь, в сердце его предков, была самым сильным, хотя самым затаенным их чувством. В душе последнего потомка она уже не взрывалась смертельной слепой местью, а лишь порождала глубокую, всеобъемлющую обиду. Когда-то, в детстве и юности, из того же источника била мощная энергия человека из народа, который должен был галопом нестись там, где все прочие, «благородные», идут легко – ровным, ритмическим шагом. Позднее эта зависть порождала оригинальные иллюзии, гипотезы, планы и стремительные мечты, которые часто превращаются в страсти и преодолевают даже силу денег. Теперь, в день этой прогулки, все это впервые было овеяно как бы осенней прохладой. Юдым почувствовал в себе агонию именно этих прежних грез, немыслимую для определения точными словами. Чувство его было подобно стреле, пущенной с туго натянутой тетивы, когда она на большой высоте замедляет полет и вдруг ощущает свою тяжесть, которая вскоре, хотя неведомо когда, повернет ее острием вниз и швырнет на землю. Душа молодого врача всюду наталкивалась на какую-то предательскую силу, как полный сил пловец, который среди водного простора выбрасывает руки, преодолевая лишь слабое сопротивление воды, и вдруг натыкается грудью на скрытый в воде кол. Юдым впервые в своей жизни почувствовал, что этот кол крепче груди человека. И впервые в жизни задумался над тем, что плавать можно лишь по известным, всеми проверенным глубинам. Тихий шелест листьев наполнял его сердце пониманием, что он не станет ничем особенным в этом мире, что он будет одним из рядовых в шеренге. Это был как бы бессознательный расчет с самим собой, подсчет всего, что он уже завоевал, для составления точного списка. Из этих подсчетов выходило, что и то, что уже завоевано, – огромное счастье. Но вместе с тем из поля его зрения все еще не исчезал прежний простор – наоборот, он стоял перед его глазами, далекий, необъятный. Все то, к чему стремится, что мог бы свершить, за что готов отдать жизнь современный человек, видел доктор Юдым в глубине своего сердца, и он чувствовал, что должен отстраниться от такого труда.
Все, чем душа его питалась, как тело питается хлебом, не могло воплотиться в деяние, должно было остаться лишь самим собой – бесплотной мечтой. Вся его зависть, вся жажда самоотверженной и широкой деятельности, весь его ненасытный эгоизм, доведенный до силы сверхиндивидуального чувства и медленно идущий теперь дремать в вынужденном бессилии – все источало печаль. Она сочилась, как жгучие капли яда, и напоенное ею сердце обнимало мир, людей и вещи, словно в миг расставания.
Печаль, печаль…
Она освобождала мечту от оков мысли, и она проникала в душу до дна, как ночь проникает в воду. Она оставалась наедине с человеком, как зыбкая, но несомненная его тень. И куда бы ни направил, в какую сторону ни обратил бы он свой взор, она извивалась по земле, неосязаемая и вездесущая.
Доктор Юдым, повесив голову и засунув руки в карманы пальто, шел по пустынной аллее. Иногда задевал ногой только что упавший и поблескивающий среди сухих листьев каштан или насвистывал сквозь зубы слышанный где-то, когда-то и черт знает почему сохранившийся в памяти мотивчик. В конце аллеи, возле пруда, он остановился и хотел было перейти на другую сторону, чтобы направиться к дворцу, а затем к выходу. Но кареты, несущиеся одна за другой, задержали его. Мчалась одна, тотчас за ней другая, третья… Юдым стиснул зубы и сощуренными глазами провожал эти экипажи. К мотивчику его напева теперь прицепились слова:
– Коляски, коляски, коляски…
Надо было ждать еще, – издали крупной рысью приближалась четвертая, блистающая коляска.