Франсуаза Саган - Поводок
– Но только не моя! Не Лоранс! Я женился на редкостном существе, – отчеканил я, как альтруист, надеясь, что большинство жен-кормилиц все-таки холят и лелеют своих мужей, а не скручивают их дома в бараний рог.
– А почему у вас нет детей? – спросила Одиль, когда я уже выходил из комнаты.
Я не ответил. Еще вчера я, может быть, сказал бы ей: «Мы об этом думаем», – но это не правда. Мы об этом никогда не думали. Или, скорее, Лоранс сама все обдумала и решила, что ей не нужна еще одна игрушка, пусть маленькая, – хватит с нее и большой.
Может быть, она испугалась, что маленькая игрушка получится очаровательной и станет отвлекать на себя внимание большой. Ну а потом в ее семье от бедняков детей не заводили; всему свои границы, даже "мезальянсу. В некоторых случаях можно обойтись и без детей.
Мещанские, но, в общем-то, верные расчеты Одиль никак не выходили у меня из головы: да, Лоранс, пожалуй, заключила выгодную сделку, и только лишь на первый взгляд рискованную. Если уж все взвесить, ел я мало, притязаний у меня никаких, худющий, нетребовательный в одежде. Случались, конечно, и дорогие покупки, например машина, золотые запонки (целых четыре пары!), даже фотоаппарат, теперь, правда, уже не модной марки, но работает отлично. Вот, кажется, и все... ну на самом деле, не перевесят же в ее пользу мои карманные деньги... «Какой ужас! – подумал я. – Какой ужас все эти подсчеты, даже если делать их в шутку! Какой дурной вкус! Ну зачем...» Пусть она и виновата, пусть Лоранс в ответе за все это, я так мелочиться не должен. Хватит с меня этой квартиры-западни, комнатки, где я так часто задыхался от ее... любви, хватит с меня всего этого заколдованного пространства, где вокруг сплошь закрытые ставни, замкнутые лица. В конце концов, как же мне было здесь одиноко все эти годы! Одиноко... Некому улыбнуться, не с кем поделиться мыслью. Вместе мы издавали только крики животного удовольствия, да и то ни разу одновременно... Я отвернулся к стене, чтобы наказать себя, чтобы заткнулся этот резкий гнусный голос, который все время звучит во мне, размышляет, – слушать его нельзя, но и невозможно отвязаться...
Я проснулся довольно поздно, уже в полдень, и припомнил, что не включил в список дорогих подарков часы (а ведь она их мне купила на Вандомской площади – вот неблагодарный!). Значит, полдень. Я отправлюсь на бега к трем часам, вернусь к семи. И снова «некий час настал». Часы походили друг на друга с тех пор, как семь лет тому назад я потерял чувство времени. Долгая нерасчленимая временная протяженность, внутри которой мы пребывали с Лоранс, вдруг стала обретать форму, члениться на отрезки, и мой интерес к стрелкам часов мне показался знаком возрождения. Время или сама жизнь тянулись эти семь лет почти сплошным кошмарным сном.
По радио из комнаты Одиль в очередной раз звучала музыка «Ливней»; но я вспомнил, что это не мое сочинение, а Ксавье Бонна, а я всего лишь исковеркал тему и поставил под этим свою подпись... Ну уж Ксавье, дорогуша! Я ему точно врежу, как только мы пересечемся! Я порадовался этой перспективе, пока не понял, что она как бы предполагает мое возвращение к Лоранс... но разве можно с ней оставаться после всего, что она сделала! К сожалению, все эти мои «разве» да «все-таки» ни в малейшей степени не определяют мои поступки: «все-таки» я защитился на бакалавра, «все-таки» поступил в консерваторию, «все-таки» Лоранс вышла за меня замуж. Но все эти посылы исходили в общем-то от других – преподавателей или женщин – и частенько были похожи на «вопреки»: «вопреки Венсану!». Зато уж я сам все-таки напялил на себя коричневый костюм в духе Аль Капоне и позвонил Кориолану. Через час мы катили по направлению к Лоншану, завернув сперва в банк, где взяли и поделили часть моего капитала. С пачкой денег в кармане мы чувствовали себя важными персонами.
Стояла хорошая погода, и в Лоншане как всегда было чудесно. За семь лет я лишь трижды побывал здесь: в первый раз вместе с Лоранс – вообще-то она чувствует себя как рыба в воде на светских развлечениях у Триумфальной арки; но в Лоншане я на три часа растворился в толпе, и к бегам моя жена тут же охладела; во второй – я отправился сюда уже один, когда Лоранс все еще лежала в постели после тяжелейшего аппендицита; ну и в третий – когда она отправилась в Бретань на похороны дедушки, отца ее отца (покойный не выносил даже звука моего имени). Короче, за семь лет, благодаря этой женщине и несмотря на нее, я только четыре раза видел скачки, а помогли: в первом случае – снобизм; во втором – болезнь; в третьем – родня и в четвертом, сегодня, – лицемерие Лоранс. Но, в сущности, мне никого и ничего не было нужно, чтобы сломя голову броситься в изумительный, прелестный Лоншан.
Я, конечно, встретил массу друзей и знакомых по скачкам, они приняли меня так, будто мы вчера лишь расстались. Часы в Лоншане бегут, не замечаешь как; ну а годы здесь не в счет; за один забег тут можно постареть на три года, зато потом ни одна морщинка Может не появиться в течение целых пятнадцати лет. Во всяком случае, причины морщин здесь – нервное напряжение, возбуждение, разочарование, восторг, ликование – конечно, это не серьезные морщины, но зато и не позорные, разъедающие лицо, нарисованные скукой жизни. Кориолан объяснял это тем, что деньги становятся ирреальными в таких заколдованных местах, как ипподром – здесь поиски, обладание, потеря денег зависят лишь от каприза четвероногого; здесь сто франков, поставленные на последний забег, вызывают больший азарт, чем тысяча на нервом; здесь любезно разговаривают с профессиональными советчиками, из-за которых вылетели в трубу уже целые состояния, однако этим людям улыбаются и могут даже по привычке вновь последовать их советам во время ближайшего забега (на бирже такое просто невозможно представить); здесь мой тесть, если бы он играл в тотализатор, мог бы столкнуться нос к носу со своим дворецким и тот не оказал бы ему никаких знаков почтения и, может быть, даже и запрезирал его открыто, если бы хозяин имел глупость сделать крупную ставку на лошадь, явно вышедшую в тираж.
Короче, я очутился в толпе беззаботных, свободных и приветливых людей; и мне почудилось, будто отворились небеса и ангелы играют для меня на трубах гимн жизни – вновь обретенной, подлинной, нормальной жизни. К моему великому удивлению и к изумлению Кориолана, слезы навернулись у меня на глаза, я так расплакался, что пришлось утереться рукавом, прищурить один глаз и, чтобы уж совсем не сгореть от стыда, поворчать на пылинку, попавшую в другой. Мой запоздалый маневр не совсем удался, и Кориолан все время, пока мы стояли на трибунах, тревожно и даже испуганно поглядывал на меня, как поглядывают на лошадь с изъяном.
Обойдя знакомых, мы поднялись в ложи, где нас встретили с распростертыми объятиями. Два-три забега мы посмотрели оттуда, к сдержанному удивлению наших приятелей, но дольше оставаться здесь нам было не по карману, потому что касс для пяти-десятифранковых ставок на этой галерее попросту не существовало. Правда, на этот раз благодаря первому и единственному чеку Ни-гроша мы могли шикануть. После четвертого забега, возбужденный и разгоряченный, я спустился на первый этаж, кое с кем переговорил, но у жокейских весов увидел белую кобылу но кличке Сансеверина и тут же пришел от нее в восторг, сам не знаю почему. В списке она шла по ставке 42 к одному, дурной знак; и все же в приступе безумия я решил играть по-крупному. Я проиграл, выиграл, снопа проиграл и через два часа вернулся в точности к своему исходному финансовому состоянию, что было, в общем-то, обидно, гораздо более обидно, чем если бы я в пух и прах проигрался.
Я совершенно ничего не знал, что там творится у Кориолана: об игре мы никогда не договаривались. И такую линию поведения считали гениальной, когда другой проигрывал, и дурацкой, если он выигрывал. Зато ни упреков, ни сожалений и даже угрызений совести, какие всегда случаются при двойном пари, мы не знали.
Однако сегодня, столкнувшись с Кориоланом у окошечка, к своему удивлению, услышал от него вопрос, на кого я ставлю; и почему-то он не разразился ироническими замечаниями, узнав, что на Сансеверину; только чуть приподнял брови и назначил свидание у первых трибун. Там я его спокойно и поджидал, пока собиралась публика и лошадей вели к старту. Был забег на 2100 метров, и сразу после старта диктор объявил, что лидирует Сансеверина. На этом мои надежды должны были бы, естественно, лопнуть: лидировать с начала до конца ни один скакун не в силах. И все-таки я ждал, как и все; скоро, очень скоро я услышал гудение, будто летел рой шершней, гул от топота лошадей, мчавшихся к последнему виражу. Ни с чем не сравнимый, он постепенно становился псе громче, и толпа вторила ему, волнуясь и шумя, – все больше людей собиралось на лужайке возле финиша. Плотный, монолитный, он звучал все слитнее, взлетал к верхней точке, на которой последние двести метров держался, казалось, бесконечно, и в этот миг вдруг почудилось, будто толпа обезголосела, а лошади стоят на месте. Сразу вслед за этим движение и гул вспыхивали с новой силой, но расслаивались, дробились: тысячи глоток выкрикивали клички лошадей, уже не заглушая бешеного топота копыт, – тысячезевый крик дикой орды, варварская, устрашающая атака пробуждали память о допотопных временах; в этот миг трудно сказать, орет ли толпа от ужаса или от восторга. Я вытащил сигареты из кармана, пока перечисляли лидеров, и среди них по-прежнему была Сансеверина, но теперь уже она шла ноздря в ноздрю с фаворитом Пачули. Я меланхолично закурил, но сигарета выпала у меня из пальцев, когда диктор уточнил: «Кажется, Сансеверина отражает атаку Пачули!» На мгновение я закрыл глаза, как-то бестолково помолился и, прежде чем увидеть, услышал, как с чудовищным шумом, резким позвякиванием шпор и удил, со скрипом седел и глухой руганью жокеев забег мчится к финишу; открыл и увидел уже впереди, словно трепещущий штандарт, вихрь разноцветных курток над распластанными, сверкающими от пота, мускулистыми, такими голыми телами лошадей; и пока весь забег мчался мимо меня со звуком раздираемой ткани, пока, вспыхнув, затухал говор толпы у финиша, кто-то стал уже выкрикивать в громкоговоритель: «Сансеверина победила! Сансеверина – фаворит! Сансеверина первая! Результаты Пачули и Нумеи – по фотофинишу!» Сигарета прожигала мой итальянский мокасин, а я переживал один из лучших моментов в своей жизни, настолько яркое, чистое, полное удовольствие, что перед этим чувством можно только преклониться. Выиграл! Я выиграл у целого света! У своего тестя, у банкира, издателя, у своего режиссера, у жены и на скачках!.. Как мне повезло! Мои соседи разочарованно бросили талоны наземь, я же, завидев Кориолана, кинулся к нему в объятия с воплем: «Я выиграл!» «Мы выиграли!» – гаркнул он, хлопая меня по спине, – такого сюрприза я не ожидал!