Олег Михайлов - Куприн
И в корпусе, и в училище, и потом в полку с Куприным не раз случалось то, что произошло затем с Ромашовым. Сперва у подпоручика начало дрожать правое колено, а затем задрожало непроизвольным нервным движением всё тело. Но это был не страх, не испуг, а предвестник взрыва, когда чувства выходят из повиновения, когда в горячке, уже не участвует сознание. После слов полковника о матери кровь горячим, охмеляющим потоком кинулась в голову, и дрожь мгновенно прекратилась.
«В первый раз он поднял глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу с ненавистью, с твёрдым и — это он сам чувствовал у себя на лице — с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчинённого от грозного начальника. Вся комната вдруг потемнела, точно в ней задёрнулись занавески. Густой голос командира упал в какую-то беззвучную глубину… Странный, точно чужой голос шепнул вдруг извне в ухо Ромашову: «Сейчас я его ударю», — и Ромашов медленно перевёл глаза на мясистую, большую старческую щёку и на серебряную серьгу в ухе, с крестом и полумесяцем…»
Куприн схватился за поручни балкона, с трудом возвращаясь к действительности. Тишина. Мрак. В деревушке погасли последние огоньки. Таинственной живой массой тихо плескалось и перемещалось внизу море. Дуновение ветерка доносило откуда-то с гор нежный запах первой сирени. Куприн шёл спать, но и во сне не расставался с Ромашовым, с его переживаниями…
Как-то в один из редких перерывов в запойной работе Куприн сидел у самой кромки моря, глядя вдаль, туда, где вода незаметно переходила в небо.
Как он любил море! «Оно волнует, привлекает меня, — думал он, — безграничным простором и своевольными капризами. В море человек остаётся наедине с небом и водой — безмолвными свидетелями и человеческой слабости, и человеческой отваги. Эх, если бы не «Поединок», взять лодку под парусом и пойти вдоль берега до самого Севастополя!..»
— Вы не подскажете… Я так пройду на Ялту?
Высокий молодой оборванец, чёрный, как жук, улыбаясь, стоял над ним. Лицо цыгановатое, в глазах пляшут сумасшедшинки.
— А вы что же, на своих двоих в Ялту катите? — ответил улыбкой на улыбку Куприн.
— Путешествую по Крыму безо всякой надобности… Человек весёлый и, безусловно, благородный.
Куприн поднялся с корточек, стряхнув налипшие к брюкам песчинки и мелкую ракушку, протянул руку:
— Уважаю независимых и гордых людей. Будем знакомы — Куприн…
— Маныч Пётр Дмитриевич, — с готовностью отозвался бродяга. — А вы чем здесь промышляете? На дачника вроде непохожи, да и не сезон ещё для дачников… Может, картинки рисуете с натуры или актёр будете?
— Почти в точку попал! — хлопнул его Куприн по худому сильному плечу. — Пойдём-ка ко мне перекусим да поближе познакомимся.
За самодельным обедом, за кислым татарским вином Куприн сказал:
— Сходи-ка, Пётр Дмитриевич, в деревню к рыбакам, да и договорись назавтра, чтобы с утра была у нас лодка под парусом… Проветримся на Черном море…
Маныч так и остался в Мисхоре, выполняя при Куприне разнообразные «адъютантские» обязанности.
В Петербург Куприн вернулся вместе с Манычем и шестью главами «Поединка»…
Вечером он читал Марии Карловне написанное, чутко следя за её реакцией, даже за выражением лица: вкусу жены Куприн верил беспрекословно. В один из дней он добрался уже до пятой главы, рассказывающей о встрече Ромашова с Назанским.
«Пройдёт двести-триста лет, и жизнь на земле будет невообразимо прекрасна и изумительна. Человеку нужна такая жизнь, и если её нет пока, то он должен предчувствовать её, мечтать о ней.
— Вы говорите, через двести-триста лет жизнь на земле будет прекрасна, изумительна? Но нас тогда не будет, — вздохнул Ромашов».
Поглядев на жену, Куприн встревоженно прервал чтение.
— В чём дело, Маша? Тебе не нравится?
— Да нет, мне всё это нравится, но я не понимаю, почему в монолог Назанского ты вставил Чехова, — с недоумением сказала Мария Карловна.
— Как Чехова? — вскрикнул Куприн и побледнел.
— Но это уже у тебя почти дословно из «Трёх сестёр». Разве ты не помнишь слова Вершинина?
— Что? Я… я, значит, взял это у Чехова?! У Чехова? — Он вскочил. — Тогда к чёрту весь «Поединок»… — И, стиснув зубы, стал рвать рукопись на клочья.
Не сказав более ни слова, Куприн вышел из комнаты. Мария Карловна слышала, как он позвал Маныча и покинул квартиру. Домой он вернулся только под утро.
В течение нескольких недель она без ведома Куприна подбирала и склеивала папиросной бумагой мелкие обрывки рукописи. Работа была очень кропотливой, требовавшей большого внимания, и восстановить рукопись удалось только потому, что Мария Карловна хорошо знала содержание глав. Черновиков у Куприна не было: он уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтобы они больше не попадались ему на глаза.
Месяца через три Куприн сказал жене извиняющимся тоном:
— Там всё-таки было кое-что недурно написано. Пожалуй, можно было бы и не уничтожать всю рукопись…
Мария Карловна молча подошла к бюро и вынула из ящика восстановленные ею страницы.
— Машенька! Это же чудо! Волшебство! Точно в счастливом сне! — Куприн бросился её целовать.
Он перебирал страницы, смеялся детским смехом и целый день ходил в приподнято-торжественном настроении. В ознаменование сказочного спасения первых шести глав «Поединка» Манычу было ведено заказать в ресторане «Европейский» отдельный кабинет. Было много выпито, говорено, обещано…
К работе над «Поединком» Куприн вернулся, однако, лишь через долгих полтора года.
5
Всё говорило о близости большой войны: массовые закупки русскими офицерами лошадей в Маньчжурии, высылка японских граждан из Владивостока, тайные совещания микадо[33] со старыми государственными деятелями, продолжавшиеся и ночами, взаимная демонстрация сил. Япония, уверенная в своём военном превосходстве, вела себя вызывающе: она отозвала посольство из Петербурга и делегацию с переговоров. Флот, приведённый в боевую готовность, группировался на базах, находящихся на расстоянии суток пути от Порт-Артура и Владивостока. Токийский корреспондент «Берлинер тагесблат» мрачновато острил: «Все воробьи на крышах свистят вопросительно: «Война? Война?»
Куприн, не очень-то глубоко вникавший в политику, начинал теперь день со свежих газет, жадно глотая сообщения с Дальнего Востока. Чутьём военного человека он предвидел, что развязка настанет гораздо раньше, чем полагают газетчики, и не ошибся. В ночь на 27 января японские миноносцы внезапно вероломно атаковали русскую эскадру, беззащитно стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур. 30 января император Николай II выступил с манифестом, официально подтвердившим начало войны с Японией[34].
По заснеженному Невскому к Дворцовой площади текли толпы с трёхцветными хоругвями и знамёнами, от Зимнего слышались крики, всплески национального гимна. В столице несколько дней продолжались патриотические манифестации. Куприн ехал на санках, рассеянно вглядываясь в молодые румяные и бледные лица студентов, морщился от громогласного «ура». На душе было смутно. В декабре он перенёс тяжёлый тиф, чувствовал порой вперемежку с подъёмом сил слабость, головокружение. Дурное настроение подогревалось мелкими, но въедливыми неприятностями.
Узнав, что 17 января в Художественном театре состоится премьера «Вишнёвого сада», он, несмотря на настоятельные возражения Марии Карловны, кинулся в Москву. Чехов оставался для него божеством. Все билеты на спектакль были давно распроданы, и Куприн послал записочку Чехову в надежде на его ответ. Но разговаривал с ним почему-то администратор и билет обещал чуть не на галёрку. Куприн обиделся, уехал на несколько дней к сестре Зине в Троицкий Посад, куда вызвал Марию Карловну. Однако и её приезд не вывел его из стойкой ипохондрии.
Странное дело! Внешне всё шло у них прекрасно, лучше некуда. Росла Лидочка — Люлюша, радуя ласковостью, пытливостью, вызывая острые отцовские чувства. Мария Карловна была внимательна, нежна. Так отчего же она временами так раздражала его? Властная, волевая, слишком рациональная…
У подъезда, где жил Мамин-Сибиряк, Куприн расплатился с извозчиком и, поднимаясь по лестнице, вдруг поймал себя на том, что смутное волнение, ожидание чего-то, неясное и тревожное, охватило его. «Офицерское суеверие, — пробормотал он. — Или нервишки расшалились, стали сдавать?..»
Ему отворила дверь девушка в костюме сестры милосердия, темноволосая, с бледно-матовым точёным лицом и большими серьёзными глазами. Глядя в землю, на ходу она сообщила, что Дмитрий Наркисович себя чувствует очень плохо.
Действительно, хозяин лежал в постели и держал на весу забинтованную руку, которую вывихнул при неудачном падении. Кроме того, ночью он перенёс сердечный припадок.