Казимеж Тетмайер - Ha горных уступах
Бульк-бульк… выпил!..
Оживила его водка, вернее — он почувствовал в себе больше сил, но не желание жить.
Повеситься — не повеситься, повеситься — не повеситься… Идет он, шатается — «вся долина его» — и повторяет эту мысль. Вдруг охватила его злость на Броньку Уступскую. Ударил он пяткой по камню, бросил шапку, сорвал с себя кожух и швырнул его на землю. Такая злость его взяла, что у него в горле заиграло…
Бац кулаком о пень!.. Повернул в сосновую чащу к Пустой Долине.
— Все мне очертело! Кто велит мне жить?! Кто мне может тут приказывать?! Разве я не Михал Лояс-Косля из Гoрного Холма?! От деда, прадеда хозяйство получил?! Разве я не могу делать, что душе моей угодно! А?! Кто мне может тут приказывать?! А?!
И побрел он по лесу, бормоча: «Повеситься — не повеситься, повеситься — не повеситься…»
И злость, бешенство на жизнь охватывали его все сильнее. Он уже кипел и хрипел от злости. Наконец, он остановился под сосной, ярко освещенной лунным светом, так что ствол ее весь белел от блеска, и стал расстегивать ременный пояс с медной пряжкой, которым были стянуты его штаны. Снял пояс, поправил штаны, застегнул пряжку и зацепил пояс за сук.
— Сосна! — кричит он. — Повешусь я на тебе. Слышишь?!
Но сосна молчала.
— Слышишь?!
Ни с того, ни с сего расчувствовался вдруг Михал Лояс-Косля. Обнял ствол дерева, прижал губы к коре и говорит:
— Дерево ты мое дорогое! Подними ж ты меня хоть на минуту, а потом пусть я и оборвусь! Мы, словно братья. Снег тебя хлещет, дождь, всякий-то заденет тебя, молния, коли захочет, ударит в тебя, ветер тебя треплет; такая же твоя жизнь несчастная, как и моя! Дерево мое дорогое! Мы вот вместе с тобой горевать будем. Только ты верхушкой к небу, а я пятками к земле. Смотри, не сбрасывай меня, пока я не умру. Ведь не долго это протянется; человек ведь не дерево. Ему немного надо. Вот с тобой сколько возни будет, когда тебя рубить станут! Тут топор нужен, там пила, там несколько мужиков, всякий инструмент плотничий. А с человеком ничего этого не надо. Пояс от порток — и довольно! Придет русалка, спросит: «Что это там висит? Уж не свиная ли кожа, не сало ли, уж нельзя ли кусочка детям отрезать?» Так ты ей скажи: «Сними-ка ты красную шапочку с головы, милая, не кожа свиная висит, не сало, а человек крещеный и набожный, Михал Лояс-Косля из Горного Хорма, хозяин по деде и прадеде». И обмотал пояс вокруг шеи.
ДИКИЙ ГОРЕЦ
Был горец в Югрове, страшно дикий; звали его Брониславом Луптовским, а еще угольщиком, потому что лицо у него было такое черное, словно он с углем в лесу возился; только белки огромных синих глаз горели у него под ресницами.
Говорили о нем, что, если он взглянет на кого-нибудь, то, будь то и смелый мужик, не выдержит, отойдет. У шалашей всегда караулили огромные овчарки, человеку по пояс; они поодиночке ходили на волков, да не трусили и на медведя идти; их было у шалашей три или четыре, но перед Липтовским они поджимали хвосты и только ворчали издали, когда он выходил на чью-нибудь чужую поляну. Сила у него была такая, что он сразу ломал две подковы, как осиновые прутья, а когда его засадили в тюрьму в Новом Торге, (он был в орасских сапогах с железными подковами), то стал он так играть: вскочит на печь — она низкая была, — а с печи на пол, и вобьет каждый раз каблуки в пол до пяток. Он таких дыр в полу этой тюрьмы наделал, что все сторожа, комиссары и сами судьи сошлись и дивились, а самый главный судья не выдержал и дал ему бумажку за такое искусство, хотя он пол испортил так, что не приведи Бог!..
А зол он был так, что, чуть что, сейчас по морде и с ног сшибет. Человек еще и оглянуться не успеет, а уж весь мир кверху ногами увидит. А иногда на него находила блажь, он бросал все и пропадал где-нибудь в лесах, так что не было о нем ни слуху, ни духу. Что он там делал, Бог ведает. На разбой ли ходил, или только так бродил, этого не знал никто. Если на разбой ходил, то один: он ни с кем не дружился. Да он и сам мог разбойников пугать.
— Эх! Если б Яносик еще жив был! — говорил он иногда. — Померялись бы мы с ним, кому быть атаманом? А с вами, сопляками, мне что делать? Что ж, я с вами в амбаре молотить буду, что ли?
Но он только так говорил; всякий знает, что не бывало еще мужика, равного Яносику. Яносик горы на спине ворочал; подпрыгнет он, бывало, и верхушку елки чупагой отрубит, а другую из пистолета отшибет… А этого Дикий Горец сделать не мог. Но что после Яносика он мог быть вторым, — это верно.
Зимой он работал дома у отца и был очень работящим, а летом пас овец в горах, в Яворовых Садах. И, хотя он часто бросал овец и бродил где-то в Татрах, хозяин любил его, потому что, как возьмется он овец пасти, — так ищи другого такого пастуха, где хочешь. Овцы с ним так отъедались, что едва ходить могли. Медведям при нем тоже нечего было в широкую Явожинскую долину за овцами ходить; они были им уж проучены и стали осторожны, как псы; двух Дикий Горец уже прибрал. И не из ружья, не капканом — Боже сохрани! — одного камнем оглушил и задушил руками, другого заколол железными вилами.
Потом уж не бывало таких сильных людей.
Любили бы его люди, — парень был, как дуб, красивый, стройный, и говорил дело — но у него всегда был тот недостаток, что он был страшно вспыльчив, и чуть что — в сердцах себя не помнил! И сторонились его люди и называли Диким Горцем. Он убил в драке троих людей; но в то время до этого никому дела не было.
Девки его боялись и убегали от него, но стоило ему только взять какую-нибудь за руку, и она была уж его.
И говорили о нем, что он глазами так связывает девке ноги, что она и дрогнуть не смеет, — точь в точь, как говорят о птицах и змеях. Любовниц у него было, сколько душе угодно; ни у кого не было охоты драться с ним из-за них, но сам он говорил про себя: «У меня любовниц столько, сколько шишек на сосне, а такой, что бы любила меня — ни одной нет».
И он их не любил. Сегодня он с одной, завтра с другой, то к прежней вернется, то новую найдет. Какой он хотел — та у него и была.
Случилось так, что влюбился этот горец в одну девку, которая пасла коров под Муранем. Никто не мог понять, что с ним сталось. Он так изменился, точно у него душу вынули и другую вложили. Где бы у него раньше глаза засверкали и зубы заблестели, там он теперь улыбался или уходил, никого не тронув. Овец он выгонял по ту сторону горы, к Мураню, и, хотя он пас их там на чужой земле, но никто ему и слова не говорил, потому что никто не знал, долго ли будет он так приветливо улыбаться, не перестанет ли вдруг? Пас он овец, где хотел. Выгонял овец к Мураню, а Муранским горцам говорил:
— Идите пасти в широкую Явожинскую долину.
— Да мы боимся твоего хозяина.
А он улыбался.
— Я уж просил его, чтобы он вас не гнал оттуда.
И они смело гнали туда своих овец, зная, что даже казенная бумага того не стоит, сколько эта просьба.
И не было никому обиды, не было и ссоры.
А та девка была родом из Здзяра, где женщины славятся красотой. Звали ее Агнешкой Ховранец, и никто бы не поверил, что на Бронислава Луптовского она смотрела так, как будто перед ней пень, а не человек. Никак не мог он с ней сладить.
— Ягнись, — говорил он ей, — будешь меня любить?
А она говорит:
— Нет.
— Отчего так?
— Не нравишься ты мне.
Он перед ней стоит, как перед святым образом, а она перед ним, как перед псом. К чему ему была и его стройность?!
Другую он так схватил бы за руку, что у нее синие полосы остались бы на руке — и готово! А на эту он только смотрел, точно на небо; мать, и то редко-редко с родным своим ребенком говорит так ласково, как он говорил с Агнешкой. И если бы люди знали, что он так размяк, если бы не боялись его по старой памяти, если бы не сомневались, долго ли это с ним продолжится, уж наверное не один парень хватил бы его кулаком промеж глаз за прежние обиды.
А до чего эта девка издевалась над ним, страсть!
Не то что вечером на лежанку, она его днем в шалаш не впускала, хоть бы на людях; а коли он залезет туда, когда ее нет, она его гонит вон:
— Чего тебе тут надо? Пошел вон! Ты, чорт!
А он — ничего, только взглянет на нее, точно молится, встанет и уйдет в поле. Люди говорили: «поделом ему!» — но за то многим девкам так жаль было его, что они с радостью прижали бы его к себе. Но он ни одной девки и знать не хотел, кроме этой Агнешки из Здзяра.
И случилось так, что сошлись они раз под вечер у скалы под Муранем; она внизу пасла коров, а он нас овец повыше.
— Можно сесть с тобой?
— Да я ведь и так все равно, что не вижу тебя!
— До того уж меня терпеть не можешь?
— Не могу.
— Да за что же? Ведь должна быть какая-нибудь причина!
— Есть.
— Какая?
— Я дала слово Ендреку Хорваньцу, который в кирасирах служит.
Дикий Горец вскочил и как крикнет:
— Так только из за этого! Ха! А я уж думал, Бог весть, что!