Роберт Стивенсон - Клад под развалинами Франшарского монастыря (сборник)
И теперь, очевидно, мне предстояло выбрать между этими двумя. У обеих моих натур была общая память, но остальные свойства были разделены между ними крайне неровно. Джекил (существо сложное) то с боязливым отвращением, то с жадным упоением участвовал в наслаждениях и приключениях Хайда, но Хайд был совершенно равнодушен к Джекилу или вспоминал о нем так, как вспоминает горец-разбойник пещеру, в которой он прячется от преследования. Джекил опекал с более чем отеческой заботливостью Хайда; Хайд проявлял более чем сыновнее равнодушие. Остаться Джекилом значило убить в себе стремление и вкус к тем наслаждениям, которым я давно тайно предавался и которыми в последнее время начал злоупотреблять. Слиться же с Хайдом значило бы убить тысячи интересов и стремлений, и сразу и навсегда стать презираемым и одиноким, растеряв всех своих друзей. На первый взгляд, казалось бы, выбор был неравен, но оставалось еще одно соображение, которое должно было бы также лечь на чашу весов: в то время как Джекил должен был мучиться и страдать на костре воздержания, Хайд даже не сознавал бы, чего он лишился. Какими бы странными ни выглядели обстоятельства моего положения, тем не менее условия, в которые я оказался поставлен, были также в порядке вещей и стары, как сам человек. Почти те же соблазны и опасения предстают перед каждым соблазняемым и дрожащим грешником. И со мной случилось то, что случалось с большинством моих ближних: я выбрал лучшую участь, но оказался слишком слабым, чтобы отстоять ее.
Да, я предпочел пожилого неудовлетворенного доктора, окруженного друзьями и питающего благородные надежды. Я решительно простился со свободой, сравнительной юностью, легкой походкой, сильно бьющимся Пулсом и тайными удовольствиями, которыми я наслаждался в облике Хайда. Но, сделав этот выбор, я все-таки не полностью уничтожил все следы: я не отказался от квартиры в Сохо и не выбросил платье Эдварда Хайда, всегда лежавшего на всякий случай наготове у меня в кабинете. Но все же в течение целых двух месяцев я твердо придерживался своего решения; в течение двух месяцев я вел такую строгую жизнь, как никогда прежде, и наслаждался радостями спокойной совести… Но время начало постепенно притуплять остроту моего страха, а спокойствие совести сделалось состоянием обычным и потеряло прелесть новизны. Я снова начал мучиться тоской и желанием, словно Хайд во мне рвался на свободу. И наконец, в минуту нравственной слабости, я снова составил и выпил чудодейственный напиток.
Я не думаю, что пьяница, рассуждая с самим собой о своем пороке, хоть раз из пятисот осознает опасность, которой подвергается благодаря своей животной физической бесчувственности. Точно так же и я, оценивая со всех сторон свое положение, никогда в полной мере не учитывал возможную полную нравственную бесчувственность и бессознательную готовность ко злу, которые были главными отличительными свойствами Эдварда Хайда. Но именно эти качества и стали для меня наказанием. Бес во мне слишком долго находился взаперти, и вот он вырвался оттуда с ревом. Еще когда я только пил снадобье, я сознавал уже более чем когда-либо необузданное, даже ожесточенное желание совершить зло. И это, очевидно, пробудило в моей душе ту бурю нетерпения, которую я не смог сдержать, когда выслушивал любезные расспросы моей злосчастной жертвы. Я теперь заявляю перед лицом всевидящего Господа, что ни один нравственно здоровый человек не мог бы совершить такое преступление, ничем не обоснованное, и что я ударил старика не более сознательно, чем больной ребенок ломает игрушку. Но я добровольно сбросил с себя все те сдерживающие инстинкты, с помощью которых даже наихудшим среди нас удается иногда сохранить нравственное равновесие среди соблазнов; а для меня быть соблазненным, хоть и чуть-чуть, значило пасть.
Мгновенно проснулся и забушевал во мне дух адской злобы. Вне себя от дикого восторга я мял уже не сопротивлявшееся тело, наслаждаясь каждым ударом. И только когда на смену злобе пришла усталость, внезапно среди моего припадка бешенства холодная дрожь ужаса пронзила мое сердце. Словно рассеялся какой-то туман. Я понял, что жизнь моя в опасности, и убежал от кровавого результата моего неистовства, одновременно и торжествуя, и содрогаясь, с удовлетворенной и насыщенной жаждой зла и с обостренной до крайней степени любовью к жизни. Я добежал до дома в Сохо и на всякий случай сжег все свои бумаги. Оттуда я направился по освещенным фонарями улицам, пребывая в двойственном умственном экстазе, смакуя свое преступление и легкомысленно строя планы будущих злодеяний и все же спеша и прислушиваясь, не раздастся ли позади меня шум погони. Хайд составлял питье с песней на устах и, выпивая его, провозгласил здравицу за убитого. Муки превращения еще не успели утихнуть, как Генри Джекил, заливаясь слезами от жгучего раскаяния и с выражением благодарности на лице, упал на колени и с воздетыми в молитвенном экстазе руками вознес хвалу Господу. Завеса снисходительности к самому себе была разодрана сверху донизу, и я увидел всю свою жизнь: я проследил ее от самого детства, когда я гулял, держась за руку отца, через весь путь самоотречения моей профессиональной деятельности до все снова и снова кажущихся ненормальными проклятых ужасов того вечера. Я готов был громко закричать. Слезами и молитвами пытался я рассеять толпу отвратительных образов и звуков, встававших в моей памяти. И все же, сквозь эти жалобы, уродливый лик моего преступления нагло глядел мне в душу. По мере того как стала сглаживаться острота моего раскаяния, она стала сменяться чувством радости. Задача моей жизни была разрешена. Отныне существование Хайда стало невозможным. Волей-неволей, но теперь я должен был ограничиться лучшей частью своего существа. Как же я радовался при этой мысли! С какой добровольной покорностью принимал я снова все ограничения естественной жизни! С каким искренним самоотречением запер я дверь, через которую столько раз входил и выходил, и раздавил ключ каблуком.
На следующий день пришло известие, что нашелся свидетель убийства, что виновность Хайда стала известна всему миру и что убитый оказался персоной высокого положения и пользовался всеобщим уважением. Это было не только преступлением, это было трагическим безумием. Мне кажется, я был рад слышать все это, был рад узнать, что мои лучшие порывы теперь будут подкреплены и поддержаны ужасом перед виселицей. Джекил был теперь моим единственным спасением. Если из него лишь на мгновение выглянет Хайд, то руки всего человечества поднимутся, чтобы схватить и казнить его.
Я решился своим будущим поведением искупить прошлое. Я могу честно сознаться, что это мое решение было не бесплодным. Вы сами знаете, как в последние месяцы прошлого года я серьезно работал для облегчения людских страданий; вы знаете, что я многое делал для своих ближних, что дни проходили для меня спокойно, почти счастливо. И не могу сказать, что мне надоела эта благодетельная чистая жизнь. Наоборот, мне кажется, что с каждым днем я все больше наслаждался ею. Но надо мной все еще тяготела двойственность стремлений. И, по мере того как начинало притупляться чувство раскаяния, низшая, подлая сторона моего «я», которая так давно пользовалась волей и так недавно была посажена на цепь, начала рычать и рваться на свободу. Это отнюдь не значит, что я мечтал о воскрешении Хайда; одна мысль об этом пугала меня до безумия. Нет, в душе я испытывал соблазн поиграть со своей совестью. И, как обычный грешник, я, наконец, пал, сраженный соблазном.
Всему когда-нибудь приходит конец. Даже самая объемистая мера когда-нибудь наполняется. Эта маленькая уступка сидевшему во мне греху и нарушила окончательно мое душевное равновесие. А между тем я ничуть не испугался. Падение казалось естественным, как будто это было лишь простое возвращение к прежним дням, предшествовавшим моему открытию. Был ясный, солнечный январский день; под ногами, там где растаял снег, было мокро, но над головой небо было чисто и безоблачно… И Риджент-парк был наполнен чириканьем зимних птиц и вместе с тем сладкими весенними ароматами.
Я сидел на скамейке на солнце. Зверь внутри меня грыз и облизывал кость воспоминаний. Духовная моя сторона дремала, обещая взамен раскаяние в будущем, но еще не собираясь его начать. «В конце концов, — рассуждал я, — я такой же, как и мои ближние». Потом я усмехнулся, сравнив себя с другими людьми, сравнив мою активную деятельность на поприще благотворительности с ленивой жестокостью их равнодушия. И в это самое мгновение, когда эта тщеславная мысль зарождалась в моей голове, меня охватила дрожь, ужасная тошнота, убийственная лихорадка. Эти явления, впрочем, скоро прошли, но меня охватила общая слабость. Прошла в свою очередь и слабость, и тогда я начал ощущать значительную перемену в настрое моих мыслей, безудержную смелость, презрение к опасности, освобождение от пут долга. Я взглянул вниз: платье мое свободно висело на похудевших и сморщившихся ногах; рука, лежавшая на колене, была жилистая и волосатая. Я снова стал Эдвардом Хайдом. За мгновение до этого у меня еще было всеобщее уважение, я был богат, любим, дома меня ждал накрытый к обеду стол, а теперь я стал изгоем, отвергнутым родом человеческим, бездомным преследуемым бродягой, известным убийцей, законной добычей виселицы.