Генри Филдинг - Дневник путешествия в Лиссабон
Когда покойный сэр Роберт Уолпол, один из лучших людей и министров на свете, ежегодно преподносил нам новую флотилию в Спитхеде, даже враги его вкуса не могли не признать, что он дарил нации прекрасное зрелище за ее деньги.[85] Куда более прекрасное, чем построенный за те же деньги военный лагерь. Ибо в самом деле, какую мысль может вызвать в уме множество мелких бараков лучше той, что множество людей объединялись в общество еще до того, как стало известно искусство строить более основательные дома? Это, может быть, и было бы приятно, но есть мысль и похуже, и она заслоняет первую, – о том, что здесь приютилась целая банда головорезов, опора тирании, угроза справедливым свободам и правам человечества, грабители трудолюбивых, насильники над целомудрием, убийцы невинных; словом – разрушители изобилия, мира и безопасности своих ближних.
Можно спросить: а что же такое эти военные суда, так чарующие наши взоры? Разве и они не опора тирании, угнетатели невинности, несущие смерть и разорение всюду, куда их хозяевам угодно их послать? Да, это так; и хотя военный корабль своими размерами и оснасткой превосходит корабль торговый, я от души желаю, чтобы он оказался не нужен; пусть там я вижу превосходящую красоту, тут меня больше радует превосходящее совершенство мысли, когда я думаю об искусстве и усердии человечества, занятого ежедневным улучшением торговли на общее благо всех стран, на упорядочение и счастье общественной жизни.
Привлекательная эта деревня расположена на отлогом подъеме, откуда и открывается прелестный вид, только что мною описанный. Почва его – гравий, и это, а также уклон, сохраняют ее такой сухой, что сразу после сильного ливня молодая франтиха может там пройти, не замочив своих шелковых туфель. О плодородности здешней почвы свидетельствует несравненная зелень, и большие, роскошные вязы дают такую тень, что узкие улочки сливаются в естественные рощи, регулярностью расположения соперничающие с силой искусства, а необузданной пышностью легко ее превосходящие.
На поляне, когда поднимаешься на этот холм, стоит аккуратная маленькая часовня. Она очень мала, но соответствует числу жителей: весь приход – это не более тридцати домов.
Милях в двух от этого прихода живет учтивая и великодушная женщина, чьей доброте мы столь многим обязаны. Дом ее стоит на холме, чье подножие омывается морем, а с высоты открывается вид на большую часть острова и еще – на противоположный берег. Когда-то этот дом построил некий Бойс, кузнец из Госпорта, которому за большие успехи в браконьерстве досталось 40 000 фунтов стерлингов. На часть этих денег он приобрел здесь участок земли, а место для постройки большого дома выбрал, скорее всего, наобум. Возможно, выбор места подсказала ему забота о продолжении деятельности, которой отсюда было бы удобно развернуться. Во всяком случае, едва ли можно объяснить это тем же вкусом, с каким он обставил дом внутри или, во всяком случае, купил библиотеку – послал книгопродавцу в Лондон 500 фунтов и заказ: на всю эту сумму он желал получить самых красивых книг. Здесь рассказывают всевозможные басни о невежестве, промахах и гордыне, которые этот бедняга и его жена обнаружили за краткое время его процветания, ибо он лишь ненадолго ускользнул от зоркого глаза учреждения, ведающего доходами, и скоро оказался ниже, чем когда-либо в жизни – узником во Флитской тюрьме.[86] Все его имущество было продано – в частности и книги на аукционе в Портсмуте, за весьма низкую цену, ибо выяснилось, что тот книгопродавец хорошо знал свое дело и, решив, что много читать мистеру Бойсу некогда, послал ему не только самый прочный товар из своей лавки, но и многие книги в дубликатах, только под разными заглавиями.
Его участок и дом купил один здешний дворянин, чья вдова теперь владеет ими и украсила их, особенно сад, с таким отменным вкусом, что ни живописец, ищущий помочь своему воображению, ни поэт, задумавший описать земной рай, не могли бы сыскать лучшего образца.
Мы уехали из этих мест часов в 11 утра и опять переправились на свой корабль, теперь уже при веселом свете солнца.
Где именно наш капитан научился пророчествовать, перед тем как обещал нам и себе попутного ветра, об этом судить не берусь: достаточно будет заметить, что пророк он оказался ложный, флюгарки смотрели все в ту же сторону.
Однако он не был расположен так легко признать, что предсказывать не умеет. Он упорно твердил, что ветер переменился, и, подняв якорь, в тот же день дошел до Сент-Хелена, миль за пять, куда его друг отлив, наперекор ветру, дувшему теперь явно ему в лицо, легонько доставил его за столько же часов.
Здесь часов в семь вечера – раньше не удалось – мы уселись ужинать жареной олениной, неожиданно приготовленной очень искусно, и превосходным холодным паштетом, который моя жена сготовила еще в Райде и мы сберегли нетронутым, чтобы съесть на своем корабле, куда мы с радостью воротились, расставшись с миссис Хамфриз, которая, при своем точном сходстве с фурией, непонятно за что оказалась поселенной в раю.
Пятница, июля 24. Накануне вечером, проходя мимо Спитхеда, мы видели два полка солдат, только что вернувшихся с Гибралтара и с Менорки; а нынче лейтенант одного из этих полков, приходящийся нашему капитану племянником, явился к своему дядюшке с визитом и развлекал наших дам рассказами об этих местах, толковал о нравах, модах и развлечениях на Менорке, к чему добавил описание гарнизонной жизни офицера, которая, помоему, может показаться терпимой первые три или четыре года, а потом делается невыносимой. Из его разговора я также узнал, что войска для этих гарнизонов, поскольку их сменяют каждые два года, грузятся в Англии с великой охотой и бодростью, но раньше они смотрели на отправку в Гибралтар и порт Махон как на ссылку и многих это погружало в меланхолию, а некоторые солдаты, говорят, так тосковали по родине, что просто чахли, чему я поверил без труда: один мой брат, побывавший на Менорке, лет четырнадцать тому назад рассказывал мне, что возвращался в Англию вместе с солдатом, который прострелил себе руку только для того, чтобы его отправили домой, а он прослужил на этом острове много лет. Но вдруг подул северный ветер, что был дороже сердцу капитана, даже чем общество племянника, к которому он выказывал крайнее уважение, и он громко крикнул, что пора поднимать якорь. Пока проделывалась эта церемония, морской капитан приказал, чтобы сухопутного капитана свезли в его шлюпке на берег.
И вот выяснилось, что наш капитан в своем предсказании ошибся только датой, придвинув событие на день раньше, чем оно произошло, ибо ветер, который поднялся, был не только попутный, но и очень сильный, и как только добрался до наших парусов, погнал нас вокруг острова Уайта, ночью пронес мимо Крайстчерча и Певерал-пойнта, а на следующий день, в субботу, июля 29, пригнал к острову Портленду, знаменитому малыми размерами и восхитительным вкусом своей баранины: бок в четыре фунта считается здесь тяжелым. Мы бы купили целого барашка, но этого капитан не разрешил; надо отдать ему справедливость: какой бы ни дул ветер, он всегда с ним считался, якорь бросал с явной досадой и в этих случаях часа на два терял хорошее расположение духа; хотя зря он так торопился: скоро ветер (возможно, в наказание за его настырность) сыграл с ним скверную шутку – хитренько ускользнул обратно в свою беседку на юго-западе.
Тут капитан не на шутку разгневался и, объявив ветру войну, принял решение не столь мудрое, сколько смелое: идти вперед назло ему, прямо в зубы. Он объявил, что больше бросать якорь не намерен, пока у него есть еще хоть один лоскут от паруса, и он отошел от берега и так решительно переменил галс, что еще до наступления темноты, хотя и казалось, что вперед он не подвигается, потерял землю из вида. К вечеру, выражаясь его языком, ветер стал свежеть и так рассвежелся, что к десяти часам превратился в настоящий ураган. Капитан, считая, что отошел на безопасное расстояние, опять стал поворачивать к берегу Англии, а ветер, уступив ему всего один пункт, стал дуть с такой силой, что корабль начал делать по восемь узлов и так несся весь тот день и бурную ночь. Я опять был обречен на одиночество, ибо моих женщин опять свалила морская болезнь, а капитан был занят на палубе.
То, что я провел целый день один и не с кем было перекинуться словом, не пошло на пользу моему душевному состоянию, и я еще подпортил его разговором на сон грядущий с капитаном: горькие жалобы на свою судьбу и заверения, что терпения у него больше, чем у Иова, он перемежал частыми обращениями к помощнику (сейчас это был некто Моррисон), у которого каждую четверть часа требовал сведений насчет ветра, целости корабля и прочих навигационных премудростей. Обращения эти были так часты и звучали так озабоченно, что я понял: положение наше опасное, и это сильно встревожило бы человека, либо не испытавшего, что значит умирать, либо не знающего, что значат душевные муки. И дорогие мне жена и дочь должны мне простить, если то, что не казалось мне таким уж страшным для меня самого, не сильно пугало меня, когда я думал и о них; а я не раз думал, что обе они слишком добры, слишком мягки, чтобы можно было спокойно оставить их на попечение чужого человека.