Рональд Харвуд - Одинаковые тени
— А ты бы хотел, чтобы черный жил рядом с тобой? Ты хотел бы, чтобы черный женился на твоей дочери?
И вот что я вам должен сказать. Есть такие африканцы, за которых бы я не выдал свою дочь, потому что они скверные люди, — вы меня поняли? И есть такие европейские парни, за которых не пойдет ни одна европейская девушка, потому что они тоже скверные, — вы понимаете? Поэтому нельзя сказать, что все африканцы скверные, потому что это неправда. Но так говорит наше проклятое правительство. Да, сэр. И я это могу доказать, потому что африканцам тут все запрещено, а европейцам все позволено. Друг, это очень плохо.
Ох! Ну, нашелся бы хоть один человек, который бы не замечал, что черные — черные, а белые — белые. Какой бы это был человек! Да, сэр. Может, Иисус был таким человеком. Не знаю. Но я ходил в школу и слыхал про Иисуса все — как Он исцелял слепых и больных и как ласково Он обошелся с этой шлюхой Марией Магдалиной. Но где Он был ласковый с африканцами вроде меня? Нигде, вот где. И еще священники. Ух! Друг, да они хуже других. Они говорят, что ты такой же, как все, но сами они так не думают, — вы меня понимаете?
Но в истории об Иисусе есть один человек, который мне очень нравится. Друг, мне нравится этот Иосиф. Иногда я думаю о нем и думаю, что я бы не поверил Марии, если бы она рассказала мне, что у нее будет ребенок, а я бы знал, что отец не я. Но Иосиф поверил. Друг, он любил Марию, это я вам точно говорю. И я тоже люблю Марию, потому что она такая хорошая, — вы меня понимаете? И еще ей пришлось ночевать в хлеву и родить там ребенка. Я сам ночевал в местах похуже, и я бы не допустил, чтобы хоть кто рожал в хлеву. Да, сэр. И потом Иисус. Сказать вам по правде, я не все понимаю про Иисуса. Я не понимаю, почему Он — Бог. Я понимаю, что Он — Сын Бога, но не понимаю, как Он при этом сам может быть Богом. И Святой Дух. Это тоже трудно. В школе у нас был один священник, и он сказал, чтобы мы представили себе треугольник — знаете, такая штука с тремя одинаковыми сторонами? Так вот, одна сторона — Сын, другая — Отец, третья — Дух Святой. Но, друг, как можно молиться треугольнику? И еще этот священник рассказывал мне много всякого про Святую Троицу, но я должен признаться, что ничего не понял. Но я хочу, чтобы вы верили, что я стараюсь любить Иисуса и молюсь Ему. Ах, как это трудно! Трудно молиться. Скажем, может быть, я молюсь, а сам думаю о ком-то другом, о Нэнси или о ком-то еще. Так что, вы понимаете, как это трудно.
Много о чем говорят эти люди, например, о том, что надо всех любить. Но сами-то они всех не любят. Да, сэр. Так кого же мне слушать? Послушаешь дядю Калангу и наверняка угодишь на виселицу. Или послушаешь этого священника Сэндерса и сядешь в тюрьму. Что же остается делать, а? И еще чего я не могу понять, так это того, что нас, африканцев, больше, чем европейцев, а мы почему-то обязаны считать их хозяевами. Друг, трудно все это понять. Я вот что скажу вам: я просто хочу быть счастливым и жить хорошо и спокойно, безо всяких неприятностей. Вот и все.
Клуф Нек, Хай-роуд, дом 7. Я эго помню и помню, что митинг будет в четверг в семь часов. Друг, я не знаю, пойду ли я туда, но, может, пойду, потому что эта Нэнси пойдет со мной, и мы сядем рядом и все такое. Но сегодня только вторник, и мне придется ждать эту Нэнси целых два дня.
Весь день за работой я вспоминаю о ней, и мне жалко, что я разорвал наш снимок, — вы о нем знаете.
И весь день мы с толстой Бетти не говорим друг другу ни слова, потому что она знает, что я знаю, что она отдала этот снимок мастеру Абелю.
Вечером, когда я покончил с работой, я думаю, что, может, пора навестить моего друга Пита, который работает в отеле «Океан». Поэтому я наряжаюсь и перед уходом прячу деньги, которые мне дал Джанни Гриква, под матрас — так в кино прятал деньги этот тип Богарт.
И вот я шагаю по Виктория-роуд к троллейбусной остановке, и вдруг слышу за собой шаги, и резко оборачиваюсь.
— Привет, Джорджи-малыш! Где ты был?
Друг, это Джанни Гриква.
— Я работал. А ты где был? — говорю я так холодно.
— Ты не был на митингах, а, Джорджи? Не был? — спрашивает он. Друг, мне не нравится такой разговор.
— Я ничего не знаю про митинги, — говорю я. И это, как вам известно, неправда.
— Послушай, Джорджи, у меня тут автомобиль рядом, на Куинз-роуд, сегодня мы устраиваем вечеринку, так почему бы тебе к нам не прийти, а?
Я вспоминаю об этой Нэнси. Друг, иногда я считаю, что я ни на что не гожусь, что я бездельник, потому что я сажусь в старый автомобиль Джанни Гриквы и еду с ним в дом на Ганноверской улице.
Когда я вхожу в этот дом, я понимаю по запаху, что здесь есть европеец, как было в прошлый раз. Друг, я их чую по запаху, это я вам говорю. В этом доме точно есть европеец. Но я должен оказать вам, что я его не вижу, потому что Джанни проводит меня в комнату с баром, сажает за стол, как раньше, и ставит выпивку.
В этой комнате не слишком много людей, и Нэнси в ней нет. А Фреда, которая женщина Джанни Гриквы, танцует одна в середине комнаты. Друг, я не вру вам, она снимает с себя одежду, тряпку за тряпкой, — вы меня понимаете? А граммофон играет «Веди себя хорошо». Друг, у этой Фреды хорошая фигура, — вы меня понимаете? И она все время раздевается. Друг, я должен признаться, что это мне нравится. А за одним столом сидит толстый цветной тип с золотым зубом, и он улыбается, хохочет и кричит ей:
— Еще! Еще!
Он смотрит на нее, и я знаю, о чем он думает. И этот Джанни Гриква сидит рядом со мной, и тоже хихикает, и говорит мне:
— Она потрясающая, друг! Потрясающая!
— Зачем ты ей позволяешь раздеваться при людях, если это твоя женщина? — спрашиваю я.
Друг, он только хихикает, как будто я сказал ему что смешное. А Фреда уже почти совсем голая, — вы меня поняли? Но я сам смеюсь, потому что пластинка вдруг кончается, и Фреде приходится ждать, пока кто-нибудь поставит новую музыку. И она ругается на эту пластинку. Как я могу не смеяться? И тут она обходит всех в комнате, и они гладят и щиплют ее, но когда она подходит к цветному с золотым зубом, он целует ее. И все хлопают в ладоши и кричат:
— Еще! Еще!
Но когда она склоняется над нашим столиком, я до нее не дотрагиваюсь, потому что знаю, что это женщина Джанни Гриквы и ему может не понравиться, если я ее поглажу. Но сам он ее гладит как ни в чем не бывало. И щиплет ее, куда захочет.
И она все проделывает до конца, эта Фреда, и наконец она совершенно голая. А этот толстый Золотой Зуб встает, хлопает в ладоши, идет к Фреде, берет ее за руку и уводит из комнаты. И все хохочут и хлопают в ладоши. Тут кто-то ставит на граммофоне что-то быстрое, и все начинают танцевать. Только не я. И не Джанни Гриква.
— Где эта Нэнси? — спрашиваю я.
— Сейчас придет, малыш. Сейчас. Пойди наверх и посиди в моем оффисе. Я пришлю ее, когда она придет. Не волнуйся, малыш.
И я иду наверх, и европейцем здесь пахнет еще сильнее. Я знаю, что он где-то рядом. Уж я это знаю. И я вхожу в оффис, и сажусь там, и ничего не делаю, и вдруг вспоминаю про негативы. Надо их найти. И я ищу их по всей комнате, во всех ящиках и, наконец, вижу целую пачку этих длинных коричневых конвертов. Я смотрю, нет ли тут меня с Нэнси. И какие же это снимки! Друг! Я не могу рассказать вам, что я там видел. Все что угодно, и я понимаю, что имел в виду мастер Абель, когда говорил, что эти снимки дурные. Я слышу в себе голос, — вы меня понимаете?
И тут я нахожу то, что искал. Я сую руку в конверт и вдруг слышу:
— О'кей, так ты мне скажешь когда.
Друг, я где-то слышал этот голос, только не могу вспомнить где. Но я все равно пугаюсь, и замираю, и затем слышу, как кто-то спускается по лестнице, но я все равно еще не пришел в себя от страха, — бы меня понимаете? Потому что я знаю, что это был голос европейца. Друг, я в этом уверен.
Когда шаги затихают, я вытаскиваю из длинного коричневого конверта эти снимки, и негативы тоже тут, честное слово. Я приоткрываю дверь и смотрю, нет ли кого поблизости, но только слышу, как хихикают Фреда и Золотой Зуб. Тогда я закрываю дверь и рву все это на мелкие клочки. И снимки, и негативы. Все-все. И я забиваю клочки в носы ботинок, потому что, друг, даже если мне этим вечером удастся кое о чем поговорить с Нэнси, не обязательно же снимать ботинки.
Стало быть, я зашнуровываю ботинки, и тут дверь открывается, и входит Нэнси, и у меня такое чувство, будто она поймала меня на том, как я рву эти снимки, но на самом деле ничего подобного, так что я понять не могу, с чего у меня такое чувство.
Друг! Эта Нэнси! Она вправду очень, очень красивая. Она так хорошо одета. Поверьте мне. На ней рубашка, как мужская, только с глубоким вырезом, и юбка, не сшитая по бокам, так что ногу видно снизу доверху. Так вот она входит в комнату, садится и показывает мне ногу.
— Привет, большой мальчик. Как жизнь?
— В порядке, Нэнси. Как у тебя?
— О'кей, — говорит она.
Я подхожу к ней, беру ее за затылок, пригибаю к себе и стараюсь поцеловать, но она отводит голову.