Уильям Фолкнер - Ход конем
Луна уже взошла. Когда освещенная Площадь осталась позади, он получил возможность наблюдать, как обрубленные тени его ног обрубают тени безлистых ветвей, а потом и тени кольев забора, но это длилось недолго – подойдя к углу двора, он перелез через забор, сократив расстояние оттуда до ворот. И теперь в окне дядиной гостиной он смог увидеть отсвет из-под абажура настольной лампы, и не шагом, не торопливо, а скорее увлекаемый изначальной волной удивления, изумления и (непонятно почему) лихорадочной спешки, тогда как инстинкт побуждал его остановиться, избежать, уклониться, сделать все что угодно, лишь бы не нарушить этот запрет, этот час, этот ритуал Перевода (слово это вся семья произносила как бы с заглавной буквы «П») – переложения Ветхого завета обратно на классический древнегреческий язык, на который он был некогда переведен со своей утраченной младенческой древнееврейской версии, – Перевода, которым дядя занимался уже двадцать лет, на два с лишним года дольше, чем он, Чарльз, прожил на свете; для этого дядя удалялся в гостиную регулярно раз в неделю (а порой раза два или три, если он бывал чем-то недоволен или возмущен) и закрывал за собой дверь, и никто – мужчина ли, женщина, ребенок, клиент, доброжелатель или друг, – никто не смел коснуться даже ручки этой двери, пока дядя не поворачивал ее изнутри.
И он, Чарльз, подумал, что, будь ему восемь лет, а не без малого восемнадцать, он бы не обратил внимания даже на эту настольную лампу и на эту закрытую дверь, а будь ему не восемнадцать, а двадцать четыре, то лишь из-за того, что другой девятнадцатилетний юноша купил лошадь, его бы здесь не было вовсе. Потом он подумал, что, может, как раз наоборот – в двадцать четыре года он мчался бы во весь опор, а в восемь не пришел бы вообще – ведь в восемнадцать лет он мог только выказать торопливость, изумление, спешку, ибо, вопреки или, напротив, согласно мнению дяди, он с точки зрения своих восемнадцати лет никоим образом не мог себе представить, как девятнадцатилетний Макс Гаррисс надеется перехитрить или наказать кого-то при помощи этой лошади.
Да и зачем? Ведь об этом позаботится дядя. Все, что требовалось от него, – это спешка, скорость. Вот он к ним и прибег – начиная с первого шага, он всю дорогу бежал быстрой и ровной рысью; выскочив из дверей харчевни, он завернул за угол, добрался до двора, пересек двор, взбежал по ступенькам в прихожую, подбежал к закрытой двери, схватился за ручку, открыл дверь и очутился в гостиной, где дядя, без пиджака, с зеленым козырьком на лбу, сидел за письменным столом под лампой; он даже не поднял глаз от стоявшей перед ним на подставке раскрытой Библии; рядом лежал греческий словарь; возле дядиного локтя покоилась кукурузная трубка, а на полу у дядиных ног валялась добрая половина стопы двойных листов желтоватой писчей бумаги.
– Он привез эту лошадь, – сказал он, Чарльз. – Зачем ему эта лошадь?
Но дядя и тут не поднял глаз и не шевельнулся.
– Надеюсь, для верховой езды, – сказал дядя. Потом дядя поднял глаза и потянулся за трубкой. – Я полагал, что всем известно…
Дядя вдруг замолчал; трубка, чубук которой он повернул было ко рту, повисла в воздухе, а рука, едва успев поднять ее со стола, неподвижно застыла. Он, Чарльз, уже и раньше это наблюдал, и на секунду ему показалось, будто теперь наступило мгновенье, когда дядины глаза его уже не видят, а где-то на заднем плане с шумом и треском формируется бойкая, короткая фраза – порой она состояла даже меньше чем из двух слов, – фраза, которая словно ветром сдует его из комнаты обратно в прихожую.
– Ладно, – сказал дядя. – Какая лошадь? Он отозвался, тоже кратко:
– Лошадь Маккалема. Тот жеребец.
– Ладно, – повторил дядя.
На этот раз он, Чарльз, все сразу понял, и никакой расшифровки ему не потребовалось.
– Я только что видел Маккалема в харчевне, он там ужинает. Он отвез жеребца туда сегодня днем. Я видел грузовик в переулке, когда шел домой обедать, но я не…
Дядя совсем его не видел, дядины глаза были так же пусты, как глаза девицы Гаррисс, когда накануне вечером она в первый раз переступила порог этой комнаты. Потом дядя что-то сказал. На греческом, древнегреческом языке – ведь дядя был погружен в те стародавние времена, когда Ветхий завет был впервые переведен, а может даже и написан. Дядя иногда поступал так: говорил ему по-английски что-нибудь, чего не надо было слышать его, Чарльзовой, матери, а потом повторял то же самое по-древнегречески, и хотя он, Чарльз, не знал древнегреческого, слова эти звучали гораздо убедительнее и гораздо точнее выражали смысл того, что дядя хотел сказать. И это была одна из таких фраз, и она тоже не напоминала ничего, что можно извлечь из Библии, во всяком случае, с тех пор, как за нее взялись пуритане-англосаксы. Дядя уже встал из-за стола, сорвал козырек, отшвырнул его в сторону, оттолкнул назад кресло и схватил с другого кресла пиджак и жилет.
– Пальто и шляпу, – сказал дядя. – На кровати. Бегом.
И он ринулся бегом. Они выскочили из комнаты, промчались по прихожей – дядя впереди, в жилете и пиджаке с развевающимися фалдами, а он, Чарльз, следом, пытаясь засунуть дядины руки в рукава его пальто.
Потом они пронеслись по освещенному луной двору (он все еще держал в руке дядину шляпу), вскочили в автомобиль; не прогревая мотор, дядя на подсосе осадил назад, со скоростью тридцать миль в час выехал с подъездной дорожки на улицу, скрипя шинами, с ходу развернулся, все еще не выключая подсос, понесся по улице, срезал угол, заехав на полосу встречного движения, почти с такой же скоростью, с какой прежде мчался Макс Гаррисс, пересек Площадь, резко затормозил перед харчевней рядом с грузовиком мистера Маккалема и выскочил на мостовую.
– Жди здесь, – сказал дядя и вбежал в харчевню, через окно которой он, Чарльз, увидел, что мистер Маккалем все еще сидит за стойкой и пьет кофе, а его палка все еще стоит рядом; но тут подбегает дядя, хватает палку и, даже не остановившись, поворачивает обратно, увлекает за собой из харчевни мистера Маккалема, точь-в-точь как две минуты назад увлек за собой из гостиной его, Чарльза, подбегает к машине, рывком распахивает дверцу, велит ему, Чарльзу, пересесть за руль, швыряет в машину палку, заталкивает на сиденье мистера Маккалема, влезает сам и захлопывает дверцу.
– Жми, – сказал дядя. – Уже без десяти десять. Но богатые ужинают поздно, так что мы, может, еще успеем.
Вот он и жал. Вскоре они выехали за город, и он пустился во весь опор, хотя дорога была гравийная – построить шоссе длиной в шесть миль до города барон Гаррисс забыл или просто не успел, потому что умер. Но ехали они очень быстро, и дядя, притулившись на краешке сиденья, тянулся вперед и следил за стрелкой спидометра, словно готов был при первом же ее колебании выскочить из машины и ринуться вперед.
– Черта с два «здорово, Гэвин», – сказал дядя мистеру Маккалему. – Вот привлеку я тебя за соучастие, тогда и скажешь «здорово».
– Он знал эту лошадь, – сказал мистер Макка-лем. – Приехал ко мне домой и твердил, что хочет ее купить. Еще до восхода солнца он спал в машине у ворот, а из кармана пальто у него торчала пачка денег – не то четыреста, не то пятьсот долларов, – словно кучка листьев. В чем дело? Он заявляет, что он несовершеннолетний?
– Ничего он не заявляет, – сказал дядя. – Он вообще держит свой возраст под секретом от всех – даже от дядюшки Сэма, который призывает его в армию. Но не в том суть. Что ты сделал с лошадью?
– Поставил к конюшню, в стойло, – отвечал мистер Маккалем. – Там все в порядке. Конюшня маленькая, в ней всего одно стойло, и больше ничего в ней нет. Он сказал, чтоб я не беспокоился, там ничего больше и не будет. Когда я приехал, все уже было готово. Но я сам проверил и дверь и забор. Конюшня что надо. Иначе я б эту лошадь там не оставил – сколько б он мне за нее ни посулил.
– Знаю, – сказал дядя. – Это которая конюшня?
– Та, что на отшибе, он ее прошлым летом построил за деревьями, подальше от других конюшен и загонов. При ней свой загон, и внутри всего одно большое стойло, да еще чулан для упряжи; я и в него заглянул – там только седло, узда, попоны, скребница, щетка и немного корма. И он сказал, что каждый, кто возьмет седло, узду или корм, будет заранее знать про эту лошадь, а я ему говорю: да, пусть непременно знают – тот, кто придет на этот участок и откроет дверь в конюшню, воображая, что найдет там обыкновенную лошадь, сильно навредит не только себе, но и ее владельцу. А он говорит, вы-то тут уж никак ни при чем, потому что вы всего лишь ее продали. Но конюшня в полном порядке. Там даже есть наружное окно, чтоб человек мог залезать на чердак и сбрасывать корм оттуда, пока лошадь к нему не привыкла.
– А когда она привыкнет? – спросил дядя.
– Я знаю, как ее приучить, – отозвался мистер Маккалем.
– Значит, через минуту-другую мы сможем на тебя посмотреть, – сказал дядя.