Федор Крюков - Зыбь
Встал. Прошел садами к тому краю станицы, откуда было ближе до своего двора. Прислушался, прикинул в уме, к кому теперь удобнее всего пройти. Домой — опасно: пожалуй, караулы расставлены. Тут ждать — ничего не дождешься в ночное время. Больше всего хотелось бы ему увидать Егора Рябоконева, но он, пожалуй, теперь уж уехал па покос: летом все даже в праздничные дни выезжают на ночь, чтобы держать скотину па зеленом корме. Вот Дударова избенка недалеко, да старик-то бесполезный. Пожалуй, и спит уже теперь…
Подождал, пока больше стемнело. Засвежело в левадах, и шумное стало, чем днем. Звенели комары над самым ухом, жук угрожающе гудел где-то близко, над яблоней, в траве заиграли невидимые музыканты. Стих ребячий гомон в станице. Видно, уснули.
Вышел Терпуг на яр. Нагретое за день жилье дохнуло на него сухим теплом, и после сырой, зябкой свежести и глуши левадов от улицы повеяло милой лаской и уютом. Огляделся. Ничего не видно и не слышно в серой, теплой мгле звездной ночи. Смутными белыми полосами слились, уходя вдаль, обе стороны улицы с белыми хатками, и крепким трудовым сном веяло от их серьезного молчания. Вдали, на колокольне, пробило одиннадцать.
— Нет, не пойду к Дударову… попытаюсь домой, — решил Терпуг.
Переулками не близко было до двора. Пришлось держаться около плетней, останавливаться, оглядываться, красться бесшумно и медленно, по-кошачьи. Вот она и своя улица. Вторые ворота от угла — их двор. Осторожно выглянул из-за соседского куреня. Кто-то сидел на земле, у самой их калитки. По-видимому, в тулупе: как-то широко расплылась по земле грузная фигура. Лежало что-то на коленях — оружие, верно. Кто бы это был? Сидит, как камень, головы не повернет. Спит разве?
Терпуг подождал несколько минут — долго и томительно тянулось оно. Рискованно было стоять на углу. Перелезть бы через плетень, через соседский двор, но стар плетень, чуть держится, не выдержит его тяжести, захрястит — лишь собак растревожит.
«Э, была не была… Кинется — так за глотку схвачу!»
Он решительным шагом подошел к сидевшей у калитки куче и узнал благодушного Лобана. Караульный спал сидя, склоненное к бороде лицо было озадачено и удивлено.
Терпуг отворил калитку и подошел к чулану. Верно, ждала его мать: дверь не была заложена, и, как только он стукнул щеколдой, старуха отворила дверь из хаты. Начала причитать шепотом, чтобы не слышно было, засуетилась около остывшей печи — покормить его.
— Ну, нечего помирать вперед смерти, — сказал Терпуг хмурясь. — Не пропаду…
— Куда же ты денешься, пропащая ты голова?
— Куда? Куда-нибудь денусь… Свет не клином сошелся. Уйду пока к дяде Сидорке — теперь покос, он рад будет. А пока того-сего… уляжется тут, разыскная пройдет по станицам — назад приду. Егора бы мне увидать… чтобы вид он мне добыл какой ни на есть…
— Ну, а мне-то как же теперь? Пропасть, видно…
— То-то вот… об тебе-то… Жалко тебя-то бросать. И Дениску вот жалко. Ишь, сукин кот, развалился как! И кулак в голова положил!..
Он с любовной улыбкой потрогал пальцем маленький кулачонок своего племянника.
— Вырастешь, мой соколик, отомсти за дядю!
И точно через край плеснулась боль, палившая его сердце, — прошла мгновенно судорога по лицу, и, ухватившись за голову, задергался он от беззвучных рыданий.
И долго в душноватой тишине родной хаты, в серой тьме, молча плакали они оба — Терпуг и мать. Не было слов, не было жалоб, но вся душа кричала: за что? за что мы такие горькие?.. Вся немота и бедность тесной избы, каждый пропрелый угол, каждый изъеденный червоточиной косяк с тоской спрашивал: за что?.. Бессильно толкалась в тупике мысль:
ничего не поделаешь! А дальше что? Ничего не поделаешь… Жгучая обида, отчаяние без граней… Ничего не поделаешь…
Рассвет уже глядел в окошки серыми глазами. Кочета второй раз кричали. Прошуршала арба по улице. Надо уходить… А так хотелось бы лечь и уснуть тут, в этой убогой, душной, тесной хате с кисловатым запахом, вот на этой лавке, головой в передний угол. Уснул бы крепко, крепко. Рука и нога спали бы. А надо уйти. Вон заря уж забелелась.
Он взял с собой старый пиджак, зипун, хлеба и пошел опять в левады. С матерью не прощался, — она должна была прийти к нему днем, — поцеловал лишь мокрый, вспотевший лоб спящего Дениски.
Опять горькое чувство загнанного, затравленного зверя прошло по сердцу зудящей болью, когда он вошел в рощу и стал высматривать место, где бы лечь. Везде казалось слишком открыто, отовсюду видно, опасно. И чудилось, что кто-то невидимый, хорошо спрятавшийся ужо подсматривает, как он расстилает свой зипун, как боязливо оглядывается, ложится…
Стала просыпаться станица. Кричали кочета. В одном месте слышался стариковский кашель, долгий, затяжной, похожий на лай собаки. На колокольне пробило три. Удары пронеслись громко, отчетливо, и долго замирающая волна медного звука, ушедшего вдаль, еще дрожала в воздухе чуть слышным, трепещущим колыханием. Задымились волнистые, с неровными зубцами вершины верб ближе к станице. Чуть алели не па восходе, а к закату края длинной, вытянутой, мутно-синей тучки. Густой медовый запах шел от крупных золотых цветов тыквы с соседнего огорода.
Терпуг чутко задремал. Досадное, непобедимое беспокойство бродило в душе. Каждый шорох, каждый звук, доходивший до слуха, в мутной, сторожкой дремоте казался странным, необычайно близким — вот-вот над самой головой, а за ним стояло что-то враждебное, подстерегающее. Толкнет вдруг в сердце короткий, мгновенный толчок — весь вздрогнет он, подымет голову. Но поймет: спал или нет? Нет, но спал. И это, в самом деле, — он… Савелий Губан!.. Укоризненно крутит головой, смеется, оскалил желтые зубы…
— Эх, Никишка, Никишка! Говорил я тебе сколько разов:
с людьми жить — должен сам человеком быть… А по своему произволу и убеждению хочешь жить, иди на Сахалин, там со львами да с тиграми поживешь!
И голос, задушевно-соболезнующий, вздрагивает от злой радости.
— Ах ты, фарисей проклятый! Ну погоди, угощу я тебя!.. Но откуда взялся Фараошка с командой? Вот… засели кругом… следят… Ждут… Вдали колокольчики звенят: едет начальство ловить его… Узнали, что он и министров хотел под один итог…
Открыл глаза, огляделся. Должно быть, солнце всходит:
красным золотом подернулись вверху чешуйчатые облачка, но небо над ними еще бледно. Ветерок пробежал по листьям, зашелестели вербы, четким шепотом отозвались тополи. Звенят, перекликаются заботливо, весело, звонко малиновки и какие-то еще невидимые пичужки. Воробьи сголчились в хворосте. Где-то звонко, но недолго покуковала кукушка и затем прокатила тревожно-быструю трель, словно стклянку уронила, — смолкла. Женские голоса доносятся от станицы:
— Зы! Зы-ы, куда! у-у ты, хо-ло-ра!..
— Ца, проклятущая! ца-ца!..
И все так звонко, весело… О, милая жизнь бодрой, радостной заботы и труда! Неужели придется расстаться с тобой? С этими милыми, знакомыми соломенными крышами, одетыми в сизую дымку? С этим родным, привычным кругом хлопот, суеты и скромных надежд? С твоими праздниками и беззаботной улицей!..
Сердце затрепетало, как надрезанное…
В завтрак пришла мать. Говорила, что опять приходила полиция с помощником атамана Уханом и требовала от нее указать, где Никишка. Грозили и ей Сибирью.
— Мне и тут Сибирь, говорю, не загрозите… А Ухан уж с самого утра пьяный, зюзю с табаком не выговорит… «Он станицу сожгет, ты отвечать будешь!» — На что ему ее жечь! — «Все говорят: сожгет! Народ весь глаз не смыкает, боится…» — Ты-то, говорю, смыкаешь ли?
— Надо бы поучить, да погожу… До другого время, — мрачно сказал Терпуг.
Он решил, что ждать нечего, надо уходить в степь — там наймется в косари. И на случай розыска там спокойней: спрятался в бурьян, пересидел погоню, и только… А выдать небось не выдадут: кому надо?
Попрощался с матерью и пошел левадами и садами к зеленовской дороге. Было уже не так безлюдно по огородам, как вчера, в праздник: кое-где гремели ведрами бабы, слышался топкий девичий голосок, мурлыкавший песенку. В одном месте, совсем близко, сердито забранилась баба. Остановился, прислушался… Нет, это не в садах, это в станице, как раз над яром. А вот этот приближающийся говор и топот — это, несомненно, тут, среди левадов, по проулку.
Он присел и стал осторожно всматриваться через плетни по направлению к дороге, которая узким проулком шла между садами от станицы. Замелькали казачьи фуражки. Явственно донесся гундосый, пьяный голос Ухана:
— Разве в такой чаще его найдешь? Ведь это лес!.. А требует: представь!..
— Одно слово, кучей надо, ребята, — сказал другой голос. — А то ведь он ножом… в случае чего…
Прошли. Человек пять как будто, не меньше.
«Жаль, что ножа нет, — подумал Терпуг, — а то пугнуть бы их…