Роберт Вальзер - Разбойник
Мы просим тебя иметь это в виду. Другая, которой добивался разбойник, говорила ему так: «Вы куда как милы». Она была доброжелательная и понятливая. Однажды он съел в другом заведении курицу и запил её бутылкой доль[18]. Мы говорим об этом, потому что в данный момент ничего более важного в голову не приходит. Перу скорее угодно говорить неприемлемые вещи, чем хоть на минуту остановиться. Возможно, в этом секрет лучшего писательства, т. е. в том, что импульс должен быть вхож в писательский процесс. Если ты нас не совсем понимаешь, ничего страшного. Другая в один прекрасный день сбежала, т. е. переселилась в другой город. Что касается верности, неверности и т. п., то это всё понятия, над которыми амур изрядно посмеивается. Надеемся, ты согласишься. У тебя был самый миленький носик во всём городе. Мы уверены, что эта миловидность тебя не покинула. Но вот нахмуриванием ты никогда не отличалась. Разбойник сказал нам, что в этом отношении ты оставляла желать лучшего. Ты, по всей видимости, не прилагала достаточных усилий. А разве ты не знала, что он просто дитя малое, а притом подвергается преследованиям из-за того, что однажды его ущипнул за ногу английский капитан? Это произошло в пять часов вечера в коридоре замка и в декабре, когда рано смеркается. Разбойник занимался зажиганием ламп и стоял для этой цели на стуле, причём во фраке, поскольку был лакеем, хотя и всего лишь вторым по важности. И тут явился этот англичанин и позволил себе упомянутую фамильярность, а в тот же день они сидели в расположенной на уровне мостовой комнате разбойника, перед самым ужином, или точнее, обедом, потому что то, что потреблялось в восемь вечера, называлось обедом. А потом англичанин задал разбойнику нежный вопрос, а теперь мы нежно спрашиваем тебя, Эдит, не находишь ли ты, что немного трусила перед разбойником? Он, правда, и сам перед тобой наверняка трусил. Кстати сказать, с какой особенной целью ты в тот раз протирала себе салфеткой полотняные туфельки? Что это было призвано означать? Расскажи нам при случае. Разбойник размышлял на эту тему днями, неделями, не в состоянии найти ответ. Однажды он поднял для тебя блюдца или тарелочки с пола, а ты сказала усталым голосом: «Мерси». Тебе и вообще нравилась роль утомлённости, ты выгибалась как лилия, прислоняясь к колонне, которая помогала нести своды зала, но однако же ста франков ты так никогда и не получила. Если бы разбойник тебе их передал, ты бы только разочаровалась в нём, потому что эти сто франков оказались бы литературного, писателе-объединенского свойства. Он как-то раз упомянул в одной рукописи, что вложил в ручку подавальщицы сто франков, и теперь все подавальщицы города ждали вручения сей поэтической суммы.
Только разбойник далеко не такой уж покладистый телок. Но почему ты не проронила ни звука в ответ на букет роз? Его это колоссально задело. Он долго маялся без сна, а ведь детям необходимо вкушать здоровый сон. Неужто ты не замечала, как в твоём присутствии, от твоего взгляда, который его околдовывал, всё, что ни было в нём ребяческого, начинало тянуться в жизнь? Почему ты не подавала ему, по крайней мере, время от времени руки или не брала его за руку и не говорила: «Ну тише, успокойся»? Чего тебе стоила такая простая мера, которой было бы достаточно для его полной удовлетворённости тобой и собой? Но тобой он и так был доволен, собой же — нет. Так что придётся тебе взять на себя, что ты его никогда не понимала, ни в малейшей степени. Однажды ты появилась перед ним в зелёной шляпке, но это и всё, что ты предприняла для того, чтобы что-нибудь для него значить, а ведь душевное услаждение несут не одни только зелёные шляпки. В общем и целом, ты удобно устроилась. Разбойник взял с тебя пример и устроился так же. Он сказал нам, что ценил тебя в миллион раз больше, чем свои былые воспламенённости. Может быть, ему следовало рассказать тебе об этом, но у тебя-то в голове крутилась исключительно эта дурацкая сотня ничтожных литературных франков, и потому ты видела в разбойнике не человека, а должника и досужника. Ты же не станешь отрицать, что однажды поведала нескольким господам из своего окружения: «Просто он немного тяжёл на подъём». В прочем же он хороший, так ты считала. Тебе должно быть стыдно, что не разглядела в нём большего, чем некоторого количества добропорядочности. Он нечто гораздо более драгоценное, особенное, богатое, нежели то, что обычно понимают под порядочным или хорошим человеком. Однажды вечером он сидел в гостях у особы с немалым весом, и эта особа, среди прочего, высказала такое мнение в рамках беседы: «Кто не выкладывается как следует в сексуальном, хиреет в духовном отношении». Наступает что-то вроде отупения, как он выразился. Может быть, он сказал это несколько иначе, но в том же смысле. Что касается англичанина, заговорившего с разбойником перед началом вечернего приёма пищи, он задал такой вопрос: «Вы ходите к девочкам?», на что его собеседник ответил: «Нет». «Как же вы находите удовольствие в существовании?» Вместо того, чтобы ответить, как он развлекается или умудряется обходиться без развлечений, разбойник нагнулся к руке англичанина и поцеловал её. И вот такому человеку присвоить из соображений удобства всего лишь ключевое слово «хороший»! Это свидетельствует о недооценке, в которой человек не отдаёт себе отчёта, либо о некоторой благожелательности, но никак не о глубоком интересе. Такое определение разбойник, обладая умом утончённее заурядного, воспринял как почти оскорбительное, и мы вполне признаём его правоту. Зачем бы его преследовали, кабы он был такой хороший, и больше ничего? Можешь ты найти какое-нибудь объяснение? Нет, слава богу, он не всегда вёл себя хорошо. Он бы сгорел от стыда, не представляй он собой чего-то большего. Ты дала такое определение, как если бы хотела наклеить ему ярлык лоточника или, скажем, бочкаря. Мы призываем тебя к подобающему ответу за это оглашение мелкобуржуазности. Он вёл себя с тобой очень застенчиво, и, видимо, потому ты судила о нём ужасно поверхностно. Кстати, возможно, что ты вела себя совершенно правильно. Он весьма выразительно признался нам, что многим тебе обязан. Он не знал, что такое слёзы, пока не познакомился с тобой, а теперь он знает, как чувствует себя плачущий, и душевная мука кажется ему сущим раем. Мы долгое время не верили ему в этом пункте, но он готов отвечать за свои слова, и его лицо однозначно выражает прямоту. Так что ты всё равно была его ангелом, хоть и не ведала о том, точнее, как раз поэтому. Однажды ты ему в чём-то отказала, т. е. ты по случаю отклонила его просьбу, и он бежал прочь, но ведь вернулся же. Ничего важного. Значит, ты всё равно несказанно милая, только сама этого не понимаешь, потому что значение, которое нам придают, нам только мешает. Все мы предпочитаем быть любимы посредственно. Удобно устроиться хочется каждому. Никто не стремится быть другому святыней, потому что тогда надо превратиться в образ. А служить образчиком заведомо скучно. По этой причине, дорогая Эдит, трудно представить себе большую грешницу, чем ты. Я думаю, что с твоей стороны было бы мило признать свой грех, но ты никогда его не признаешь, хотя бы потому, что у тебя нет времени. К тому же разбойник получил, что хотел. Он сказал мне, что всем сердцем ощущает новое биение, которому его научила ты и которого он раньше толком не знал. Здесь нам снова видится кивок в сторону ребячества. Когда ты отклонила его искание, он пошёл к писателю, у которого очень умная жена-пианистка. Когда они сидели втроём, т. е. разбойник, писатель и его жена, и развлекались беседой о том о сём, жена вдруг встала с места, вышла в соседнюю комнату, вернулась к собеседникам со стопкой книг в руках и радостно воскликнула: «Вот полный на сегодняшний день набор сочинений моего прилежного супруга». Писатель задумчиво уставился в пол, как если бы перед его глазами восстало целое строение воспоминаний. Разбойник принял писателево полное собрание на колени, полистал и сказал: «Как я рад». Я тоже рад, а именно, что могу приступить к следующей главе.
О, эта атмосфера минувшего в старинных поморских городках, как, например, в Рибнице[19] с его полными покорности и надменного благоговения стройными церквями и домами для благородных девиц, и все эти окружённые горами озёра в Штирии, изображения которых разбойник видел в модных журналах и о которых мечтал. Эдит однажды проронила одухотворённое слово: «Ах, в Магглингене[20] сейчас должно быть прекрасно, да и на берегу Бильского озера тоже». Обязаны ли девушки, в особенности, если красивы, обладать всей полнотой духовности? Как будто для того не хватает лучшей части мужского света, так трогательно и непрерывно заботящегося о культуре. Упоминание Магглингена, лежащего на высоте тысячи метров над уровнем моря, заставило разбойника подумать о Вальтере Ратенау, который однажды сказал, что знает этот курорт, но что ему показалось там как-то тихо. Что касается меня, то я повстречал в Магглингене многочисленных французских офицеров, одетых в гражданское. Это было незадолго до начала нашей великой войны, и все эти молодые господа, искавшие и, возможно, нашедшие отдохновение на цветущих горных лужайках, вскоре последовали зову своей отчизны. Из голубых пучин Бильского озера сейчас же идиллически поднимается и пресловутый остров святого Петра, который в качестве курорта ласкает слух. Но как прозаично я всё это произношу, хотя, может быть, именно в этой трезвой передаче природы отчасти таится поэзия. Я обращаюсь к сторонникам здоровья со следующим призывом: читайте не только здоровые книжки, ознакомьтесь с болезненной литературой, она может оказаться для вас изрядно назидательной. Здоровым людям следует всегда чем-нибудь рисковать. Иначе зачем, ради гнева Христова, человеку здоровье? Чтобы в один прекрасный день прямо вывалиться из здоровья в смерть? Будь я проклят, безотрадная перспектива… Сегодня я сознаю интенсивней, чем когда-либо, что в просвещённых кругах достаточно обывательской, я имею в виду, мелкой боязливости в нравственном и эстетическом отношении. Боязливость, однако, признак нездоровья. Однажды во время купания разбойник оказался на грани сладчайшей смерти в воде. Вследствие усиленного барахтанья в волнах и проч. он остался при жизни как плавучий выбирательщик из влажной стихии, т. е. достиг твёрдой суши. Он почти задыхался. О, как он благодарил про себя бога. А год спустя в этой же реке утонул подмастерье молочника. Так что разбойнику известно не понаслышке, как себя чувствует тот, кого за ноги тянут русалки. Он знает тягучую мощь воды и испытал, как грубо заявляет нам о себе смерть. Как он бился, сражаясь за жизнь, как кричал из почти сведённого горла, беззвучно и хладно, и пылко, впечатляющее зрелище. Трое подростков наблюдали за ним, окаменев, а он, глупец, ещё и смеялся над собой, когда всё уже осталось позади. Но он возносил молитвы — и при этом смеялся, торжествовал — и при этом опять-таки ехидничал. Однажды ночью он испытал себя на поприще танца, выплясывая по перилам одного из наших мостов. Танец удался играючи, но зрители разозлились из-за его безрассудства. И вот этот бесстрашный дрожал пред лицом Эдит. Это так смешно, что смехом прямо зубы изо рта вон рвёт, просто до смерти. В присутствии Эдит он, например, читал фельетоны, или же, в переводе на немецкий, — сочинения. В её присутствии любая передовица казалась ему божественной, студенты пели песни, а он время от времени увлекался мальчиком в синих штанишках. Он считал, что дозволено, или почти даже необходимо, наряду с Эдит, к которой он никак не мог, а то и по своей воле не хотел подступиться, иметь увлечения или побочные прикрасы, т. е. пикантные добавки для тихой улыбки, ради того, чтобы не впасть в сентиментальность, что вызвало бы у него отвращение, и не без основания. В нравственном отношении неверность гораздо дороже сентиментальной привязанности и верности. Это и дурню из дурней должно быть хоть немного понятно. Ах, как страшно кричал вчера ребёнок, не хотел слушаться. В отместку за нежелание делать, что говорят, приходится кричать и капризничать. Страшно он кричал, этот милый маленький ребёнок. Для мамы он, вообще-то, был не такой уж милый, скорее наоборот, вредный, потому что не хотел слушаться, потому что не испытывал с мамой счастья. Всякая мама требует, чтобы ребёнок радовался, когда он с ней. Как он изо всех своих малых сил сопротивлялся сильной маме! Настоящее сражение. Ребёнка, разумеется, без труда одолели. Мама просто потащила его за собой, хотел он того или нет. Глаза ребёнка переполнялись слезами отчаяния, но добрая мама совершенно не обращала на это внимания. Такая мама обязана иметь решающий вес. «Ну, пожалуйста, отпусти меня к папе», — молил глупый ребёнок, который совершал глупость, так глупо моля и упрашивая. Мольбы только злили маму, потому что между папой и мамой, как известно, всегда существует зависть, что-то вроде ревности на предмет обращения с детьми. Конечно, какой маме приятно слушать, что ребёнок хочет лучше к папе, как если бы хотел сказать, что у папы лучше. Сущее бесстыдство, из уст ребёнка, не желать быть с мамой. Ох, как он рыдал, и как мама оскорблялась его неприкрытыми рыданиями, точнее, болью от невозможности к папе, и как я хохотал над этой маминой оскорблённостью. В моём смехе было что-то бесстыжее, почти такое же неуместное, как в рыданиях ребёнка, я хочу сказать, тот же самый каприз и упрямство. А мама посматривала со злобностью, и я не удержался, чтобы не рассмеяться над именно злобным маминым взглядом, и подумал, как много маминых жалоб способен спровоцировать ребёнок. А теперь я перейду к ручной работе и расскажу следующее. Для писателя разговор — это работа, а для работающих руками разговор означает болтливость и, соответственно, попытку отлынивания, как, например, в случае служанок и домохозяек во время сборищ на чёрной лестнице. Что я, обязан быть единственным, кто в этой стране не в состоянии ни на что ополчиться? В таком случае я был бы всей нашей стране заместо добродушного придурка, но увольте. Без толики злости нет истинного ума. Тех, кто только добр, считают недоумками. Простите мне и одновременно обидьтесь на меня навсегда, но запомните: на свете нет ничего более гордого, чем школьный учитель, который впредь не желает быть школьным учителем, потому что ему кажется, что он заслужил лучшей участи. Я знаю одного такого, и он не удостаивает меня и взгляда с тех пор, как перестал учить детей и превратился в вольного барона своей судьбы, выходящего из себя всякий раз, когда ему случается сопровождать господина с дамой. Образованные в десять раз скорее сочтут вас образованным, чем необразованные, потому что от необразованности образуется ни дать ни взять предвзятость. Не правда ли, господа, как вам ужасно досаждают? А местная птица всегда имеет меньше значения среди своих, чем чужая. Потому — да здравствует отчуждение, а не дружба, незнакомость, а не давным-давно друг другу известность. Я стыжусь своих смышлёных слов. Мне совестно этого остроумия. Как нехорошо с моей стороны так сопротивляться. Но это настолько само собой разумеется, то есть, что человек защищает себя. Мы все защищаемся. Кто этого не делает, навлекает на себя повсеместную ненависть. Да-да, любовь! Злобностями человек вызывает ответную любовь, а влюблённостью — ненависть. Но как однако было чудесно однажды хорошей милой зимой по-мальчишески играть в снежки с милым мальчиком в присутствии его родителей. Такие мелочи не забываются. И в ту ночь он услышал про неё. Я должен следить за тем, чтобы не путать себя с ним. Ведь я не хочу иметь ничего общего с разбойником. Он ещё обо мне услышит, уж этот мне разбойник. Когда ему наша местность казалась самой обнимательной? Когда он прогуливался с той изгнанницей. Судите сами. И вот с ним-то мне дозволено себя путать? Куда уж лучше. С этой «подругой» он изволил показываться в приличном обществе. Однажды он презентовал ей полфунта салями. Она выглядела омерзительно, и притом всякий раз, завидев его, непринуждённо восклицала: «А, это ты!» Он раз двадцать, если не больше, просил её так не делать. Но она не понимала. Эта нами изображённая рассказывала ему, разумеется, сплошные эротические истории, т. е. полнейшую чепуху. Она знала всё, чего не произносят вслух, и всё это ему сообщала, и пока она рассказывала, чего никто знать не хочет, поскольку потом придётся только сдерживать себя, чтобы оставить рассказанное при себе, он впитывал в себя всю окружающую красоту наших пределов, и ночи походили на большие светлые залы, освещённые звёздами идеализма и наслаждением самопожертвования, и люди тихо двигались туда и сюда, и из всех людей словно лилась песня, и всё, что только можно было сыскать нежного и хорошего, простодушно выступало прогулочным шагом навстречу, и у разбойника вызывали смех истории, которые ему рассказывала беглянка, а когда мы смеёмся, мы добры и любим прекрасное, и нас вдохновляет необходимость, и мы даём себя покорить, как если бы сами были победителями, и мы победоносны и готовы помочь, а ночь не так уже темна, она похожа на волосы спящей, которая ушла из жизни, но ещё вернётся обратно, которая не знает, как ей дышится, и которая похожа на народ, в котором дремлют силы и который не знает о себе всего и способен работать, потому что ещё питает иллюзии, и счастлив, потому что не хватает звёзд с неба и позволяет себе роскошь сердечности. А теперь мне больше нельзя к той черноволосой графине, и всё почему? Могу ли я сказать вам? Она, правда, конечно, никакая не графиня, а просто-напросто одна моя знакомая. Перед её лицом я обронил очень маленькую, почти незаметную, обворожительно изящную и прекрасную слезу о другой. Она тотчас распознала эту благородную бесстыжесть. «Предатель», — только и сказала она, и посмотрела на меня так, как я не в силах высказать. Возможно, здесь я уже почти коснулся порока. Порокам свойственно пользоваться популярностью. А потом разбойнику обязательно надо, в конце концов, сходить к врачу. Не могу смотреть, как он избегает любого обследования. Если я не найду ему подходящей партии, придётся его снова отправить в контору. Это ясно как божий день. Бедняга. Но он этого заслуживает. Или его просто отправят к крестьянам. Хотя нам кажется, что пока речь идёт всего лишь о пустых фразах.