Леопольд Захер-Мазох - Венера в мехах (сборник)
Каждый раз, когда останавливается поезд, я выскакиваю, бегу в ее вагон и смиренно стою со снятой с головы фуражкой в ожидании ее приказаний. Она велит принести то чашку кофе, то стакан воды, раз потребовала легкий ужин, в другой раз – таз с теплой водой, чтобы вымыть руки, – и так все время.
В купе у нее поместились по пути двое-трое пассажиров, она позволяет им ухаживать за собой, кокетничает с ними; я умираю от ревности и вынужден скакать сломя голову, чтобы быстро исполнять все приказания и своевременно приносить все, не опоздав, когда тронется поезд. Так проходит вся остальная часть дня, наступает ночь.
Я не в силах ни куска проглотить, ни глаз сомкнуть, дышу одним воздухом с польскими крестьянами, с барышниками-евреями, с грубыми солдатами, – воздух насквозь пропитан луком, – а когда вхожу к ней в купе, вижу ее закутанную в мягкие меха, на подушках дивана, укрытую шкурами, – лежит, словно деспотическая властительница Востока, а господа пассажиры сидят навытяжку, прислонившись к стене, – точно индийские идолы, – едва смея дышать.
В Вене, где она останавливается на день, чтобы сделать кой-какие покупки, и прежде всего накупить множество великолепных туалетов, она продолжает обращаться со мной как со своим слугой.
Я следую за ней на почтительном расстоянии, в десяти шагах; она протягивает мне то и дело, не удостаивая меня ни одного приветливого взгляда, пакеты, и я наконец, нагруженный как осел, вынужден пыхтеть под их тяжестью.
Перед отъездом она отбирает у меня все мои костюмы, чтобы раздать их кельнерам отеля, и приказывает мне облачиться в ее ливрею, в панталоны и куртку ее цветов – светло-голубого с красной отделкой – в четырехугольную красную шапочку, украшенную павлиньими перьями, которая очень недурно идет мне.
На серебряных пуговицах – ее герб. У меня такое чувство, словно меня продали или я прозакладывал душу дьяволу.
Мой прекрасный дьявол везет меня из Вены во Флоренцию. Вместо прежних поляков и евреев мое общество теперь составляют курчавые contadini, красавец сержант первого итальянского гренадерского полка и бедняк немецкий художник. Табачный дым пахнет теперь не луком, а сыром.
Снова наступила ночь. Я лежу на своей деревянной скамье, все мое тело ноет, руки и ноги как будто перебиты. Но поэтично это все же. В окна мерцают звезды, у сержанта лицо настоящего Аполлона Бельведерского, а немец-художник поет прелестный немецкий романс.
Я лежу и думаю о красавице, уснувшей по-царски спокойным сном в своих мягких мехах.
* * *Флоренция! Шум, крики, назойливые афчини и фиакры. Ванда подзывает один из экипажей, а носильщиков прогоняет.
– Зачем же мне был бы слуга? – говорит она. – Григорий… вот квитанция… получи багаж!
Она плотнее закутывается в свою меховую шубу и усаживается спокойно в экипаж, пока я втаскиваю один за другим тяжелые чемоданы. Под тяжестью последнего я спотыкаюсь, но стоящий поблизости карабинер с интеллигентным лицом помогает мне, поддержав его. Ванда смеется.
– Этот чемодан должен быть тяжеленек, – говорит она, – потому что в нем все мои меха.
Я вскарабкался на козлы и начал вытирать прозрачные капли со лба. Она крикнула извозчику название гостиницы, тот погнал лошадь. Через несколько минут мы остановились перед ярко освещенным подъездом.
– Комнаты есть? – спросила она швейцара.
– Есть, сударыня.
– Две комнаты для меня, одну для моего человека – все с печами.
– Две элегантные комнаты, сударыня, обе с каминами – к вашим услугам, – сказал подбежавший номерной, – а для вашего слуги есть одна свободная без печи.
– Покажите мне их.
Осмотрев комнаты, она кратко обронила:
– Хорошо. Я беру их. Живо затопите только. Человек может спать в нетопленой комнате.
Я только взглянул на нее.
– Принеси сюда чемоданы, Григорий, – приказала она, не обращая внимания на мой взгляд. – Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.
Она вышла в смежную комнату, а я втащил снизу чемоданы, помог номерному затопить камин в ее спальне, пока он попробовал расспрашивать меня на скверном французском языке о моей «госпоже», и с безмолвной завистью смотрел некоторое время на пылающий огонь в камине, на душистую белую постель под пологом, на ковры, которыми устлан был пол.
Затем я спустился с лестницы, усталый и голодный, и потребовал чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и старавшийся изо всех сил занимать меня разговором по-немецки, проводил меня в столовую и подал мне поесть. Только что я после тридцатишестичасовой голодовки сделал первый глоток и набрал вилкой кусок горячей пищи – она вошла в столовую.
Я поднялся с места.
– Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? – набросилась она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, вышла из зала.
Я все же возблагодарил небо за то, что мог по крайней мере продолжать есть. Кончив, я поднялся на пятый этаж в свою комнату, в которой уже оказался мой маленький чемодан и горела грязная лампочка. Узкая комната без печи, без окна, с маленьким отверстием для притока воздуха – дьявольский холод. Я невольно громко расхохотался – послышалось такое звонкое эхо, что я испугался звука собственного смеха.
Вдруг дверь распахнулась, и вошедший номерной воскликнул с театральным – чисто итальянским жестом:
– Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!
Беру свою фуражку, сбегаю вниз по лестницам, подхожу благополучно к ее двери во втором этаже и стучусь.
– Войдите.
* * *Я вошел, закрыл за собой дверь и остановился на пороге.
Ванда комфортабельно уселась на красном бархатном диване в неглиже из белой кисеи с кружевами, ноги ее покоились на подушке такого же красного бархата, а на плечи был наброшен тот же меховой плащ, в котором она явилась в первый раз в образе богини любви.
Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и их отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенем камина давали дивную игру на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща и на пламенно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.
– Я довольна тобой, Григорий, – начала она.
Я поклонился.
– Подойди поближе.
Я повиновался.
– Еще ближе, – сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. – Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же не вполне обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаете от своих фантазий, а способны осуществить то, что выдумали, хотя бы это было крайнее безумие. Сознаюсь, что мне это нравится, это мне импонирует. В этом есть известная сила, а уважать можно только силу.
Я думаю даже, что при исключительных обстоятельствах, в великую эпоху, то, что кажется теперь слабостью в вас, оказалось бы изумительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации – анабаптистом, во время Французской революции – одним из тех энтузиастов-жирондистов, которые всходили на гильотину с Марсельезой на устах. А теперь вы – мой раб, мой…
Вдруг она вскочила – так порывисто, что с плеч ее соскользнули соболя, и нежно, но с силой обвила мою шею руками.
– Мой возлюбленный раб… О, Северин, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме!.. Но ты будешь зябнуть сегодня ночью в жалкой комнате наверху без камина… Не дать ли тебе, радость моя, мой плащ меховой, вот этот, большой…
Она быстро подняла его, набросила его мне на плечи и – я оглянуться не успел, как она всего меня в него закутала.
– О, как идут тебе меха!.. Как они оттеняют твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть рабом моим, ты будешь носить бархатную куртку с собольей опушкой, – слышишь? – иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…
И снова она принялась ласкать и целовать меня и наконец увлекла меня с собой на маленький диван.
– А тебе понравилось, кажется, в мехах… отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем утрачу сознание своего достоинства.
Я накинул на нее плащ, и Ванда продела правую руку в рукав.
– Совсем как на картине Тициана. Бросим, однако, шутки. Не смотри же таким убитым, Северин, мне грустно видеть тебя таким… Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой, – ты не подписал, еще договор и еще свободен, можешь во всякую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же… я приказываю тебе говорить!
– Ты требуешь откровенного признания, Ванда?
– Да, требую.
– Хорошо, – если ты даже злоупотребишь им, – пусть! Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду любить тебя, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь в отношении меня… ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, отуманиваешь мой ум…