Эрнест Хемингуэй - За рекой, в тени деревьев
– А он свежий?
– Я видел его утром, когда его принесли в корзинке с базара. Он был еще живой, темно-зеленый и смотрел на меня очень недружелюбно.
– Хочешь на закуску омара, дочка?
Полковник поймал себя на том, что назвал ее дочкой. Это заметил и Gran Maestro, и сама девушка. Но для каждого из них слово это прозвучало по-разному.
– Я решил придержать его для вас, на случай, если придут pescecani. Они сейчас играют на Лидо. Не думайте, что я хочу его вам сбыть.
– С удовольствием съем омара, – сказала девушка. – Холодного, с майонезом. Майонез, пожалуйста, поострее. – Она сказала это по-итальянски. – А омар – это не очень дорого? – озабоченно спросила она полковника.
– Ay, hija mia![34] – Потрогай, что у тебя в правом кармане? – сказала она.
– Я позабочусь, чтобы он не стоил слишком дорого, – сказал Gran Maestro. – А могу и сам за него заплатить. Недельного жалованья хватит с избытком.
– Нет, он уже продан Тресту, – сказал полковник; слово «трест» означало в военном коде войска, оккупирующие Триест. – Мне на это хватит денежного жалованья.
– Сунь руку в правый карман, и ты почувствуешь, какой ты богатый, – сказала девушка.
Gran Maestro сразу понял, что эта шутка не предназначена для чужих ушей, и молча удалился. Он радовался за девушку, которую уважал, и радовался за своего полковника.
– Я очень богатый, – сказал полковник, – но если ты будешь меня ими дразнить, я их тебе отдам, тут же, на глазах у всех, возьму и положу прямо на скатерть.
Теперь он дразнил ее сам, опрометью кинувшись в контратаку.
– Нет, не отдашь, – сказала она. – Ты уже их полюбил.
– Мало ли что! Я могу кинуть все, что люблю, с самого высокого утеса, какой только есть на свете, и уйду, даже не обернувшись.
– Нет, не можешь, – сказала девушка. – Ты меня не кинешь с высокого утеса.
– Не кину, – признался полковник. – И прости мне эти злые слова.
– Слова были не такие уж злые, да и потом, я тебе не поверила, – сказала девушка. – Ты мне лучше скажи, куда мне пойти причесаться – в дамскую комнату или к тебе?
– Куда хочешь.
– Конечно, к тебе, я хочу посмотреть, как ты живешь и как там все устроено.
– А что скажут в гостинице?
– В Венеции и так все всё знают. Но они знают, что я из хорошей семьи и девушка порядочная. И что ты – это ты, а я – это я. Мы у них еще пользуемся доверием.
– Ладно, – сказал полковник. – Пешком или на лифте?
– На лифте, – ответила она, и он заметил, что голос у нее дрогнул. – Позови лифтера, а если хочешь, давай поедем сами.
– Поедем сами, – сказал полковник. – Я давно научился управлять лифтом.
Поездка прошла благополучно, если не считать небольшого толчка вначале и того, что лифт чуть-чуть не дотянул до площадки; полковник подумал: «Ничего себе, научился! Лучше подучись еще!» Коридор казался ему сейчас не только красивым, но и каким-то таинственным, а ключ он поворачивал в замке так, словно совершал обряд.
– Ну вот, – сказал полковник, распахивая дверь. – Вот и все, что я могу тебе предложить.
– Очень мило, – сказала девушка. – Но ужасно холодно – у тебя открыты окна.
– Сейчас закрою.
– Не надо. Пусть будут открыты, если тебе так лучше. Полковник поцеловал ее и всем телом почувствовал ее длинное, молодое, гибкое, крепко сбитое тело; сам он был еще сильный и мускулистый, но его здорово покалечило; целуя ее, он ни о чем не думал.
Поцелуй был долгим; они стояли, прижавшись друг к другу, а из открытых окон, выходивших на Большой канал, тянуло холодом.
– Ох! – вздохнула она. А потом снова: – Ох!
– Не охай. На что тебе жаловаться? – сказал полковник. – Не на что!
– Ты на мне женишься, и мы родим пятерых сыновей?
– Да! Да!
– Но ты этого хочешь?
– Конечно, хочу.
– Поцелуй меня еще раз, чтобы пуговицы на твоей куртке сделали мне больно. Только не очень больно.
Так они стояли и целовались.
– Ричард, знаешь, я должна тебя огорчить… – сказала она. Она сказала это просто, напрямик.
– Обидно?
– Да.
– Ну, что поделаешь, доченька!
Теперь в этом слове больше не было другого, тайного смысла – она и в самом деле была ему дочкой, он нежно любил ее и жалел.
– Ничего, – сказал он. – Ничего. Причешись, намажь губы и все такое прочее, а потом пойдем и хорошенько поужинаем.
– Нет, сначала повтори, что ты меня любишь, и прижми ко мне покрепче свои пуговицы.
– Я люблю вас, – церемонно сказал ей полковник.
А потом он прошептал ей на ухо так тихо, как он, бывало, шептал, когда до врага оставалось всего семь шагов, а сам он был молоденьким лейтенантом в патруле:
– Я люблю тебя, моя единственная, моя самая лучшая, самая последняя и настоящая любовь.
– Хорошо, – сказала она и поцеловала его так крепко, что он почувствовал приторно-соленый вкус крови на десне.
«Да, хорошо!» – подумал он.
– Ну а теперь я причешусь, намажу губы, а ты на меня не смотри.
– Хочешь, я закрою окна?
– Нет. Мы можем побыть с тобой и на холоде.
– Кого ты любишь?
– Тебя, – сказала она. – А ведь нам с тобой не очень-то везет?
– Не знаю, – сказал полковник. – Ладно, причесывайся!
Полковник пошел в ванную, чтобы умыться перед ужином. Ванная была единственным неудобством его номера. «Гритти» был когда-то дворцом, а в ту пору, когда его строили, особых мест для ванных не отводили, их пристроили потом в конце коридора, и если ты хотел помыться, надо было предупреждать заранее: тогда грели воду и вешали чистые полотенца.
Его ванна была выгорожена из угла какой-то комнаты и казалась полковнику скорее оборонительной, чем наступательной позицией. Умываясь, он заглянул в зеркало, чтобы проверить, не выпачкан ли он губной помадой, и увидел там свое лицо.
«У этого лица такой вид, будто его высек из дерева бездарный ремесленник», – подумал он.
Он стал рассматривать рубцы и шрамы, оставшиеся еще с тех времен, когда не умели делать пластических операций, и незаметные для постороннего глаза следы отличных пластических операций после ранения в голову.
"Ну что же, вот и все, что я могу вам предложить в качестве «gueule»[35] или «facade»[36], – думал он. – Жалкий подарок. Одно утешение – загар, он прячет мое безобразие. Но боже ты мой, какой урод!"
Он не замечал, что глаза у него серые, как старый боевой клинок, от уголков глаз сбегают тоненькие морщинки – следы улыбок, а сломанный нос – как у гладиатора на какой-нибудь древней скульптуре. Не замечал он и доброго от природы рта, который умел порою быть беспощадным.
«Ах, будь ты проклят, – сказал он себе в зеркало. – Злосчастный ты калека. Ну что ж, вернемся к нашим дамам».
Он вошел в комнату и сразу стал молодым, как во времена своей первой атаки. Все, что у него было никудышного, осталось там, в ванной. «Правильно, – подумал он. – Там ему и место».
«Оu sont les neiges d'antan? Ou sont les neides d'autrefois? Dans Ie pissoir toute la chose comme ca».[37]
Девушка, которую звали Ренатой, распахнула дверцы высокого гардероба. Внутри были вставлены зеркала, и она расчесывала волосы.
Расчесывала она их не из кокетства и не для того, чтобы понравиться полковнику, хотя и знала, как это ему нравится. Она расчесывала их с трудом и без всякой жалости, а так как волосы были густые и непокорные, словно у крестьянок или великосветских красавиц, гребенке трудно было с ними справиться.
– Ветер их ужасно спутал, – сказала она. – Ты меня еще любишь?
– Да. Можно я тебе помогу?
– Нет. Я всегда причесываюсь сама.
– Ты могла бы повернуться в профиль?
– Нет. Это все – для наших пятерых сыновей и для того, чтобы тебе было куда положить голову.
– Я думал только о лице, – сказал полковник. – Но спасибо, что ты напомнила. Какой я стал рассеянный!
– А я, наверно, слишком смелая.
– Нет, – сказал полковник. – В Америке эти штуки делают из проволоки и губчатой резины, как сиденья танков. И никогда не узнаешь, где свое, а где чужое, если только ты не такой нахал, как я.
– У нас не так, – сказала она и гребнем перекинула уже разделенные пробором волосы; прикрыв ей щеку, они спустились на шею и плечо. – Ты любишь, когда они гладко причесаны?
– Ну, не такие уж они и гладкие, но зато дьявольски красивые.
– Я могла бы поднять их вверх, если тебе нравится гладкая прическа. Но я всегда теряю шпильки, и возиться с ними ужасно глупо.
Голос был такой красивый и так напоминал ему виолончель Пабло Казальса, что внутри у него невыносимо ныло, как от раны. «Но вынести можно все», – подумал он.
– Я тебя люблю такой, какая ты есть, – сказал полковник. – Ты самая красивая женщина, каких я знал или видел – даже на картинах старых мастеров.
– Не понимаю, почему они до сих пор не прислали портрета.
– За портрет большое спасибо, – сказал полковник и вдруг добавил совсем по-генеральски: – Но это все равно, что шкура с дохлого коня.