Исаак Зингер - Враги. История любви
Герман подумал о рабби Ламперте. Если он сегодня не отдаст ему обещанную главку, рабби вполне способен выгнать его. Срок платы за квартиру истек и в Бронксе, и в Бруклине. "Я смеюсь! Это все уже чересчур. Это будет мой конец". Он по лестнице спустился на станцию подземки. Что за влажная жара? Молодые негры пробегали мимо него. В их выкриках звучала наполовину Африка, наполовину Нью-Йорк. Женщины, у которых платья пропотели подмышками, толкали друг друга пакетами и сумками, и глаза их сверкали от гнева. Герман сунул руку в карман брюк, желая вытащить платок, по платок был мокр. На перроне ждала густая толпа, тело было прижато к телу. Резко свистнув, подъехал поезд — с такой скоростью, как будто хотел, не останавливаясь, промчаться мимо. Вагоны были набиты. Толпа бросилась в открывающиеся двери, не дожидаясь, пока пассажиры внутри вагона протолкаются к ним. Сила, которой невозможно было противиться, втащила Германа внутрь. Бедра, груди, локти вдавливались в него. Здесь, по крайней мере, не существовало иллюзии свободной воли. Здесь человека швыряло и трясло, как гальку или как метеор в космосе. Втиснутый в человеческую массу, Герман завидовал людям высокого роста, которые могли глотнуть немного холодного воздуха, шедшего от вентиляторов. Так жарко не было даже летом на сеновале. Так, наверное, запихивали евреев в товарные вагоны, которые доставляли их к газовым камерам. Герман закрыл глаза. Что ему теперь делать? Что предпринять? Тамара наверняка приехала без денег. Если она скроет, что у нее есть муж, то "Джойнт" окажет ей поддержку. Но она уже сказала, что не собирается обманывать американских филантропов. А он теперь был двоеженец — и в придачу имел любовницу. Если это раскроется, его могут арестовать и выслать в Польшу. "Мне нужен адвокат. Мне немедленно нужен адвокат!" Но как он объяснит эту ситуацию? У американских адвокатов на все есть простые ответы: "Какую из них вы любите? Тогда разведитесь с другой. Кончайте с этим. Найдите работу. Пойдите к психоаналитику". Герман представил себе судью, который выносит обвинительный приговор, указывая на него пальцем: "Вы злоупотребили американским гостеприимством". "Мне нужны они все три, вот постыдная правда", — признался он сам себе. Тамара похорошела, стала спокойнее, интереснее. Она прошла еще более ужасный ад, чем Маша. Развестись с ней значило бы отдать ее в руки других мужчин. А что касается любви, то эти идиоты-специалисты используют слово "любовь" так, как будто могут объяснить, что это такое — тогда как никто еще не осознал его истинного значения.
2
Когда Герман пришел, Маша была дома. Она была в хорошем настроении. Она вынула сигарету, торчавшую между губ, и поцеловала его в губы. Он слышал, как на кухне булькает что-то. Пахло жарким, чесноком, борщом, молодой картошкой. Он слышал голос Шифры Пуа. Всегда, когда он приходил в этот дом, у него появлялся аппетит. Мать и дочь все время варили, пекли, возились с кастрюлями, сковородками, банками для рассола, досками для приготовления лапши. По субботам Шифра Пуа и Маша готовили шолет[3] и кугль[4]. Может быть, потому, что он жил с нееврейкой, Маша особенно заботилась о том, чтобы по субботам в доме горели свечи, сиял ритуальный кубок, а стол был накрыт так, как велит традиция. Шифра Пуа часто втягивала Германа в спор о законах, относящихся к еде; по недосмотру она вымыла вместе ложку из-под молока и вилку, которой ела мясо; со свечи на поднос капнул воск; у цыпленка не оказалось желчного пузыря. Герман вспомнил, что ответил ей на ее последний вопрос: "Попробуй печень и скажи, горькая ли она".
"Да, она горькая".
"Если она горькая, значит, она кошерная".
Герман как раз ел картошку, когда Маша спросила его о родственнике, разыскавшем его. Он поперхнулся куском, который собирался проглотить, и чуть не задохнулся. Он не мог вспомнить имени, которое назвал ей по телефону. Все-таки он начал рассказывать. Он привык к подобным импровизациям.
"Да, я даже не знал, что он еще жив".
"Так он не женщина?"
"Я же тебе сказал — мужчина".
"Ты много чего говоришь. Кто он? Где он живет?"
Имя, которое он придумал, снова вспомнилось ему — Файвел Лембергер.
"А в каком родстве он с тобой состоит?"
"Он родственник со стороны матери".
"Какой именно?"
"Он сын брата моей матери".
"Девичья фамилия твоей матери была Лембергер? Мне кажется, ты называл другую фамилию".
"Ты ошибаешься".
"По телефону ты сказал, что ему лет шестьдесят. Как твой двоюродный брат может быть таким старым?"
"Моя мать была младшей. Мой дядя на двадцать лет старше ее".
"А как звали твоего дядю?"
"Тевье".
"Тевье? Сколько было твоей матери, когда он умер?"
"Пятьдесят один".
"Во всей этой истории что-то не так. Это твоя прежняя любовница. Ей так тебя не хватало, что она поместила объявление в газету. Почему ты вырвал его? Ты боялся, что я увижу имя и номер телефона. Ха, я просто купила еще одну газету. Я сейчас же позвоню туда и все выясню. В этот раз ты сам вырыл для себя яму", — сказала Маша. Ненависть и удовлетворение появились на ее лице.
Герман оттолкнул от себя тарелку.
"Почему бы тебе не позвонить туда прямо сейчас и не прекратить этот дурацкий допрос!", — сказал он. "Давай, иди, набирай номер! Ты причиняешь мне боль своими злобными обвинениями!"
Выражение Машиного лица изменилось."Позвоню, когда будет настроение. Ешь, картошка остынет".
"Если ты хотя бы немножко не доверяешь мне, тогда наши отношения не имеют смысла".
"Они так и так не имеют смысла. А ты несмотря на это ешь картошку. Если он племянник твоей матери, почему ты говорил о дальнем родственнике?"
"Для меня все родственники дальние".
"У тебя есть твоя дурочка, и у тебя есть я, но едва появляется какая-нибудь красотка из Европы, как ты убегаешь от меня на свидание с ней. У этой шлюхи. может быть, еще и сифилис".
Шифра Пуа подошла к столу. "Почему ты не даешь ему спокойно поесть?"
"Мама, не вмешивайся!", — угрожающе сказала Маша.
"Я не вмешиваюсь. Мои слова для тебя ничего не значат. Когда человек ест, не надо жужжать ему в уши. Я знаю один случай, когда один человек Боже упаси! — задохнулся от этого".
"У тебя на любой случай приготовлено по истории. Он лжец и обманщик. К тому же он так глуп, что дает поймать себя на лжи", — сказала Маша, обращаясь наполовину к матери, наполовину к Герману.
Герман взял ложкой маленькую картофелину. Она была круглая, свежая. блестящая от масла, обсыпанная петрушкой. Он открыл было рот. но остановился. Он нашел жену, но лишился любовницы. Это и была шутка, которую припасла для него судьба?
Хотя он и обдумал в подробностях, что рассказать о родственнике Маше ум его отказывался работать. Краем ложки он разрезал нежную маленькую картофелину."Сказать ей правду?", — спросил он себя. Но ответа не последовало. Странно, но, несмотря на свое бедственное положение, Герман чувствовал себя спокойно. Это было смирение пойманного преступника. которого неминуемо ждет наказание.
"Почему ты не звонишь?", — сказал он.
"Ешь. Я принесу тебе клецки".
Он ел картошку. и каждый кусок давал ему силу. Он не обедал. а события дня обессилили его. Он казался себе узником, который ест последний раз в жизни. Скоро Маша узнает правду. Рабби Ламперт наверняка выгонит его. У него в кармане всего два доллара. На поддержку государства он претендовать не может — его двойная жизнь выплывет наружу. Какую работу он сможет найти? Он не годился даже мыть тарелки.
Маша подала ему пудинг с яблочным компотом и чай. После ужина он намеревался поработать над рукописью для рабби, но его желудок был чересчур набит. Когда он благодарил мать и дочь за еду, Шифра Пуа сказала: "Почему ты благодаришь нас? Благодари Его, он там, наверху".
Она принесла Герману миску с водой, чтобы он вымыл руки, и ермолку, чтобы он мог произнести благодарственную молитву. Герман пробормотал первый стих и рухнул в постель. Маша занялась мытьем посуды. На улице было по-прежнему светло, и Герману казалось, что он слышит, как в кроне дерева во дворе поют птицы, но это не было чириканье воробьев, который обычно прыгают в ветвях. Герман поиграл мыслью, что это души птиц другого века, века Колумба или даже доисторической эпохи, и вот теперь они пробудились и пели, противясь надвигающемуся вечеру. Ночью в своей комнате он часто находил жуков, таких огромных и странных, что ему не верилось, что они продукт этого климата и этой эпохи.
День казался Герману длиннее любого летнего дня, какой он только мог вспомнить. Он подумал о словах Дэвида Хьюма, сказавшего, что не существует никакого логического доказательства того, что солнце взойдет назавтра. А если это все-таки случилось, то нет никакой гарантии, что солнце зайдет в этот день.