Стефан Жеромский - Пепел
– Откуда вы это знаете?
– Столько их уходит на войну и столько возвращается… Почему же не вернуться и ему, самому лучшему из них?
– Только это вы и знаете! Я это себе тысячу раз твердил по ночам, сто раз внушал себе. Жду его, жду…
Услышав, что кто-то идет из комнат, старики спустились с террасы в садовую аллею и поплелись плечом к плечу. Тут же за шпалерой деревьев и терновой изгородью колыхалось, простираясь вдаль, поле пшеницы; темные волны ходили по ней от ветра, ветви берез печально шумели под его дыханьем. Омытая ливнем глинистая дорожка сада была твердая и почти сухая. Старики шагали по ней гулко, как по доскам. Дойдя до конца аллеи, Цедро окинул глазами и обвел рукой весь видимый простор полей, деревья сада, ветви которых гнулись уже под тяжестью завязавшихся плодов, и стал бессильно жаловаться:
– Все это его, все это было для сына… Для него растет этот хлеб, для него зреют плоды, пахнут цветы… Его эта земля, этот ветер, этот шум… Вся земля ждет его тут, вся прадедовская вотчина… Чего же еще ему было нужно? Чего полетел он искать?…
– Он поехал искать, – с добродушной и наставительной улыбкой промолвил Трепка, – иной земли, не моей, не вашей, а нашей, общей… Молодому снится великая земля, которая никому не принадлежит, а старому снится малая, которая принадлежит ему одному… Пусть самый маленький клочок, только бы его одного… Пока не придет такой возраст в жизни человека, когда никакая земля уже не манит его.
– Это ты увел его из моего дома своими благоглупостями, это ты взбунтовал его! – снова стал жаловаться Цедро.
– Не я взбунтовал его, сам он пробудился, очнулся, набрался сил. Я виноват, что не удержал его, это верно. Да я, признаюсь, и не удерживал его.
– Я знаю, что ты это сделал! Ты, не кто иной, как ты! Почему ты не связал его словом, раз ты оказывал на него такое влияние? Если бы он хоть сражался тут, как вот они, наполнившие сейчас весельем мой дом… Но где же он? Что делает?
– Не удерживал я его, – тихо продолжал Трепка, обращаясь не столько к слушателю, сколько к самому себе, – потому что не мог. Ни о чем я уже не имею никакого понятия. Ничего я теперь не знаю… Ничего не знаю! Все лекарства оказались негодными, все надежды разбились, обманули душу. Я видел, как становились низменными чувства, как народ мало-помалу утрачивал свое единство. Стыд мучил меня. Вспомните, как мы брали деньги из прусских банков под залог земель, зная, что продаем их навеки. Немец издевался над нами, толкая нас на это, учреждая банки, поощряя разврат. Через пятьдесят лет ни единого поляка не осталось бы в Южной Пруссии: крестьян онемечили бы в школах, приобщили бы к немецкой культуре, шляхтичей прогнали бы с земли, распродав ее за долги с публичных торгов, в городах захватили бы промышленность и торговлю. Молодежь распустилась, подлость и глупость как чума поразили народ… – шептал он на ухо старику так, чтобы никто не слышал.
– Что ты мне небылицы рассказываешь! Что ты болтаешь! Твои это все выдумки…
– А тут, в Галиции…
– Перестань!
– Надо было спасать. Надо было любой ценой пробудить в народе' чувство достоинства. Я предпочел бы, чтобы мне отрубили руку или ногу, а не уводили Кшиштофа, но я должен был, друг мой, уговорить его уйти.
Старики плечом к плечу, поникнув головою, спускались в самую низменную часть сада, шепча друг другу стариковские слова утешения, оба дряхлые, ветхие, бессильные в своей печали.
– К чему мне все это в моем горе?… – бормотал Цедро.
– Должно было пробудиться все, что было лучшего в народе, и броситься в кровавый бой. Разве мог он спать дома и владеть клочком земли? Вспомни его душу… Он, Кшиштоф! Подумай только… Он, Кшиштоф!
Сандомир
Девятого июня, как раз вовремя, Рафалу Ольбромскому удалось добраться до Надбжежа и по понтонному мосту переправиться в Сандомир. На следующий день утром мост сняли, а батарею предмостного укрепления, прикрывавшего дорогу к Тшесне, разрушили до основания. Как третий адъютант генерала Сокольницкого, Рафал должен был постоянно разъезжать по Сандомиру и его укрепленным со всех сторон окрестностям. Старый Сандомир! С детских лет знал юноша этот город так же хорошо, так же прекрасно, как сад и двор в Тарнинах. Он то скакал верхом на Пепшовые горы, где при рытье окопов на славянском могильнике выбрасывали из земли древние языческие урны, то на поля фольварка Каменя, принадлежавшего капитулу; через минуту он мчался во весь опор с приказами на запад, к крепостце замка, и дальше к Раецкому фольварку на Краковке, к Хвалкам и Строхцицам или к Ленарчицам и Коберникам, чтобы вскоре бросить ординарцу поводья и пешком направиться к башне на Рыбитвах, к уже укрепленным позициям за монастырем святого Иакова, за костелами апостола Павла, святого Иосифа и святого Михаила, или за монастырем бенедиктинок.
Треугольник, образованный костелами апостола Павла, святого Иосифа и святого Михаила, сообщавшийся с городом глубокими оврагами, представлял собой позицию, которую укрепляли особенно тщательно. Над окончательной фортификацией ее работал под руководством командующего князь Гинтулт. Князь привел в Сандомир батальон, сформированный им большей частью из своих крестьян по ту сторону Вислы. Батальон до сих пор не был вооружен и обмундирован, мужики были взяты в своей крестьянской одежде. Князь сам командовал ими, но не в качестве офицера, – он не вступил в ряды армии, – а в качестве гражданского инженера, наблюдавшего за работами. Сейчас, при укреплении Сандомира, «батальон» Гинтулта особенно пригодился.
Стараниями мужиков и неустанными их трудами вокруг города были возведены укрепления, образовавшие первую линию внутренней обороны. Костелы и подгородные монастыри были включены в эту оборонительную линию; кладбища, колокольни, башни и стены их были укреплены для отражения вражеского нападения. Овраги представляли собой прекрасную сеть скрытых дорог для сообщения с шанцами около монастыря святого Иакова, на горе апостола Павла, святого Иосифа и бенедиктинской. Валы наружных шанцев за этими костелами и Опатовским предместьем насыпали высокие, а для того, чтобы придать им еще более устрашающий вид, их заваливали пустыми бочками, которые засыпали землей. Риги Псалтежиских фольварков подготовили к обороне, устроив в них превосходно замаскированные земляные брустверы, которые давали возможность оказывать противнику упорное сопротивление. Таким образом все монастыри были превращены в крепости. В гамом городе работами руководил генерал Сокольницкий. Он неутомимо поправлял древнюю стену, которой был обнесен город, а в тех местах, где починить ее было уже невозможно, строил деревянные укрепления. За стеной по склону горы вбивали еще палисады, устанавливали на позициях австрийские восемнадцатифунтовые пушки.
Князь Гинтулт особенно тщательно укреплял один из подгородных монастырей, а именно костел и монастырь святого Иакова. Сооружая там от замка и до самой Опатовской дороги выдвинутые в поле ouvrages extérieurs[568] и наблюдая за работой своих мужиков, князь целые часы проводил за созерцанием древнего романского костела, его каменных стен, покрытых плесенью шести столетий. Раскапывая одетые зеленями холмы, где в древности, в незапамятные времена, стоял город Сандомир, рабочие то и дело обнаруживали следы валов, выложенных камнем рвов, остатки палисадов. Быть может, это были валы, воздвигнутые против татар сандомирским войтом Витконом и воеводой Дерславом из Обренчины…[569] Землекоп отрывал заступом провалившиеся ходы в подземелья. В мрачной глубине их белели груды костей.
Быть может, это были пещеры, в которые завела татар мужественная Галина, дочь Петра Кремпы,[570] в которых она приняла смерть ради спасения родного города… Жители Сандомира благоговейно взирали на этот прах и пепел угасших поколений, тщетно думая и гадая, чей же он может быть? Кто же мог отгадать? Были ли это кости ядзвингов[571] или татар, Литвы или Руси, шведов или немцев?… Не было времени для сохранения могильника. Из старых костей вместе с лежавшей над ними землей рабочие насыпали новые валы…
Только князь Гинтулт после окончания дневных работ один, ночью, обвязавшись веревкой, спускался часто в подземные ходы могильника. Он испытывал особое наслаждение, касаясь руками и окидывая взглядом мертвый прах минувших времен. Вступая во мрак подземелья и подвигаясь вперед в мерцающем кругу света, в робкой полоске, падавшей от фонаря, он предавался иллюзиям, будто озирает таинственные пути смерти и исследует деяния ушедших поколений… Он находил наслаждение в этих иллюзиях. В глубине подземелий он сам себе становился непонятен, сам себе представлялся получеловеком, полудухом и, казалось, сходил с ума. Днем, занятый напряженным трудом, князь с живым интересом слушал, что говорят об этих пещерах рабочие, что рассказывают они о подземных галереях, какие легенды ходят о могильнике в темном народе, засоряющем их по своей косности все новыми и новыми наслоениями, подобными сорным травам и дерну, которыми покрыт сам могильник. Мало-помалу князь уверовал в то, что над костелом святого Иакова люди в темные ночи видели истинный свет. Князь добродушно, радостно и искренне улыбался, слушая рассказ о том, как шведский полковник без оглядки бежал из монастыря, увидев в полночь яркое сияние, струившееся из окон, и услышав неземное пение сорока шести доминиканцев во главе с Садоком, замученных за пять столетий до этого. Он говорил себе тогда, что нет на этой земле ничего более правдивого, чем приговор чудесной легенды… Какой проникновенной, какой близкой народу показалась ему повесть о древней песне, о вечном ночном бдении в этой святыне, где при жизни молились мученики!.. Замшелые стены доминиканского костела озарились для князя светом благодати, нематериальным сиянием, которым окружена бывает доблесть, соблюденная присяга и гробница мученика. В это время как бы неразрывные нити соединили его душу с этой отвесной стеной, поднимавшейся на вершине холма, с куполом часовенки, кельи Иоанна Одровонжа.