Ганс Фаллада - Железный Густав
Но она продолжала сидеть. Ей было уже тридцать пять лет, силы ее были на исходе. Семнадцать лет маялась она под плетью погонщика, и всякое возмущение казалось ей уже невозможным. Она продолжала сидеть на своем посту, а когда наступал вечер, Эйген, все тот же неизменный Эйген, спускался вниз в прекрасном расположении духа (в таких случаях он бывал особенно страшен), хватал ее за руку и говорил:
— Ну, что поделывают клиенты? Как сара? Мальчишки уже здесь?
Он принимал у нее выручку и отправлялся в обход.
Вот и сегодня на него нашел боевой стих — Эйген принялся один за другим ощупывать матрацы и вдруг обнаружил, что деньги не сходятся с числом ночлежников. Он сразу же насупился, Эве он ничего не сказал, но кто-то выдал ему мальчонку, и слепой стал гоняться за ним по всему подвалу.
Мальчонка был увертлив, как ласка, он и не подозревал, что ему грозит, и беспечно шнырял туда-сюда и даже громко смеялся. Для него это была своего рода игра в жмурки, она забавляла этого полуребенка…
Эва со страхом увидела на лице Эйгена выражение злобного упрямства, она видела его стиснутый рот, этот страшный безгубый рот… У нее достало бы смелости выпустить мальчонку во двор, но Эйген повернул ключ в замке и положил его в карман…
Эва сидела у входа, она тоже была пленницей и не могла убежать. Она слышала, как зашумели в ночлежке, когда Эйген, полагаясь только на слух, загнал свою жертву в последний отсек, откуда не было другого выхода, кроме того, где стоял сам слепой…
И тут она услышала крик! Первым ее движением было вскочить, но она осталась сидеть. В подвалах все затихло, доносились только то мягкие, глухие, то звонко хлопающие удары по голому телу — привычные звуки, она слышала их сотни раз… А потом раздался визг и отчаянные крики: «Мамаша, мамаша, помоги, помоги же!»
Снова делает она непроизвольное движение и снова остается на месте. И медленно думает: «А все из-за сорока пфеннигов! Из-за несчастных грошей за ночлег!» Но не двигается с места.
В подвале немая тишина, слышны только звуки ударов. А потом и они умолкают. В проходе появляются два ночлежника, они тащат окровавленное бесчувственное тело мальчонки. Эйген отпирает им дверь.
— Бросьте его где-нибудь! На холоде живо очухается. Стервец, притворяется! Ишь чего захотел — меня обмануть, попользоваться моими грошами!
Он дождался ночлежников, снова запер подвал и подсел к Эве.
— Ну, как, сделаешь еще раз такое, позволишь кому-нибудь без денег пролезть в подвал?
— Нет, Эйген, я такого больше не сделаю.
— У тебя с ним что-то было?
— Нет, Эйген, клянусь тебе, ничего у меня с ним не было.
— Почему же ты позволила ему пройти?
Молчание.
— Я спрашиваю — почему ты пустила его?
— Я пожалела его, Эйген!
— А ты многих жалеешь?
— Я никого больше не пропускала, Эйген!
— Тебе поди нравилось, что он зовет тебя мамашей?
Молчание.
— Я тебя спрашиваю, Эвхен! Или тебе хочется валяться с ним во дворе?
— Да, это мне нравилось, Эйген!
— Вот как? Тебе это нравилось? А понравилось тебе, когда он визжал, как свинья?
— Нет, Эйген.
— Тебе, значит, не нравится, когда я наказываю обманщика? Но ведь за обман надо наказывать, так?
— Да, Эйген.
— И тебе все же неприятно было, что он визжит?
И так это продолжалось — он неутомимо допрашивал ее, часами, долгими часами. На это у него хватало терпения, за этим он мог просидеть добрую половину ночи без сна. И так он и делал. А она думала о мальчонке, который валяется во дворе, в снежном месиве. Ей хотелось взмолиться: позволь мне выйти на минутку, поглядеть, как он там. Но она знала: стоит ей выразить такое желание, хотя бы намеком, чтобы он еще больше осатанел. И она думала о его изводящих вопросах и о брате, лежащем наверху, думала, что это еще далеко не худшее из того, что предстоит, — худшее еще впереди, она не знала, что, но знала, что будет гораздо хуже…
И ждала, ждала…
И тут появился отец…
ПОБЕГ ЭВЫКак-то во время бесконечных разъездов Хакендаля по городу его окликнули двое мальцов — одетые не без претензии на шик, но уже изрядно обносившиеся ребята, какие обычно не разъезжают на извозчиках. Дело в том, что у них были мешки, довольно большие и набитые до отказа мешки, и Хакендаль даже представлял себе, что это за поклажа, должно быть «сидоры», мешки с «хапанным», иначе говоря, краденым добром. Парни стояли в какой-то подворотне, и Хакендаль хотел было проехать мимо — он не очень-то гнался за такими седоками.
И все же он остановился и даже помог мальцам поставить мешки в глубь пролетки и поднял верх, словом, в некотором роде помог укрыть награбленное от полиции. Он и сам не знал, для чего это делает, но не знал он также, почему бы этого не сделать. Это не имело значения, ничто уже не имело значения.
— На пикничок собрались, господа? — спросил Хакендаль. — Может, прямым ходом на Алекс?
— А ты зря не трепись, — хмуро отозвался малый. — Поезжай на Ностицштрассе, я тебе покажу куда.
— Н-но, н-но, Гразмус, — крикнул Хакендаль и поехал прямым путем к дочери. Но он этого не знал: наши предчувствия обычно нас обманывают; как счастье, так и несчастье, нежданно-негаданно сваливается на нас, и все дело в том, чего ты стоишь — в таких случаях и становится видно, чего ты стоишь.
— Ну, что скажешь, Эвхен? — спросил старый Хакендаль, сбрасывая на пол мешок с краденым. Он подрядился за лишнюю марку снести его на собственном горбу в подвал. — Вот так встреча! Как же ты поживаешь, дочка?
Она смотрит на него во все глаза. У нее была ужасная ночь, хорошо, хоть Эйген сейчас уснул.
— Где же хозяин? — спросил малец. — Где Эйген? Мне надо немедля его повидать.
— Эйген, — отозвалась она, тем самым сделав первый шаг к отцу, ибо Эйген наказал ей сразу же позвать его, как только придет Франц. — Эйген спит. Он просил не будить его. А пока что, Франц, снеси мешки в подвал. Он скоро встанет.
— Эйген? — повторил старик. Уж не тот ли самый?..
— Да, отец!
— И он тебе не опротивел, дочка? Ты что, смерти ищешь?
— Да, отец. Он мне опротивел. Давно уже. Но я ничего не могу поделать… Одной мне не справиться…
Отец и дочь смотрят друг на друга. Эва не плачет, в ее голосе не слышно жалобных нот; какая-то отчаянная решимость звучит в нем, словно ей дорога каждая минута… Но она ни о чем и не просит… Однажды она отказала отцу, когда он ее просил, и теперь ей стыдно просить…
— Твоя мать умерла, Эва, — сказал Хакендаль, — а я, как видишь, еще жив. Пока отец твой жив, ты не одна. И это тебе известно.
Она сделала слабое, беспомощное движение головой.
— Ты думаешь про то, что было? — спросил он. — Но я уже не тот, что был, Эвхен. Я уже старик. Когда состаришься, ничто не кажется важным. Собирайся, я тебя сразу же и прихвачу! Нечего нам тут стоять да лясы точить. Пожитки свои оставь тут, я тебе куплю, что надобно. Отсюда с собой и нитки не бери…
Он огляделся вокруг, не осуждающе, скорее испытующе.
— Вот только бумаги — насчет этого нынче строго, если что другое и не в порядке, бумаги должны быть в порядке…
— Они наверху, — прошептала Эва, — там, где он спит.
— Ну и что же? Смелости не хватает?
— Хватает отец! Езжай вперед, на Гнейзенауштрассе или на Йоркштрассе, я тебя найду. Может, и придется подождать, отец!
— Не бойся, — сказал отец. — Он не может задержать тебя, лишь бы ты не хотела.
— Нет, нет, отец! — торопливо сказала она. — Но только езжай сейчас, чтоб он тебя не видел!
Пока отец проходил через двор, она глаз с него не спускала. Его тяжелые кучерские сапоги громко стучали по булыжнику двора, разбрызгивая талую воду. Да, отец состарился, спина согнулась, голова клонится к земле, к которой он приближается шаг за шагом…
Она живо поднялась в мансарду, тихонько приоткрыла дверь и тут же услышала сердитый окрик Эйгена:
— Чего тебе? Я же сказал, что спать хочу.
А она-то надеялась, что он и в самом деле спит. Надеялась добыть свои бумаги. Да вот не вышло, — такая уж она невезучая.
— Там Франц внизу, — сказал она. — Ему нужно срочно с тобой поговорить.
— Гони его наверх, сука, — сказал он, и все ее надежды пошли прахом.
Она снова спустилась вниз, прошла один марш, другой. Еще пять лет назад, еще год назад, еще месяц назад — она бы отступила. Ее воля к возмущению, ее желание выбраться из этой грязи были в то время еще слишком слабы. Она бы попросту надула отца — такая уж у нее несчастная доля, ей никогда в жизни ничего не удавалось.
Значит, с ней все же произошла перемена, — пусть это не возмущение, не твердая воля, ничего, на что можно было бы положиться… Но что-то с ней произошло, даже Франц, видно, это почувствовал — даже он, самый бессовестный и отпетый среди всех этих бессовестных и отпетых, — это почувствовал и не собирался ее выдавать.