Эмиль Золя - Тереза Ракен. Жерминаль
— Ах, это ты! — проговорил Этьен.
Суварин, не отвечая, кивнул головой. Мгновение они постояли, а потом оба пошли рядом по направлению к Маршьену. Каждый, казалось, погружен был в своя мысли, позабыв о спутнике.
— Ты читал в газетах, какой успех имел Плюшар в Париже? — спросил наконец Этьен. — Когда кончилось собрание в Бельвиле, публика ждала его на улице у выхода, ему устроили овацию… Вон как взлетел! А все жаловался, что говорить не может, охрип. Ну, теперь он далеко пойдет.
Машинист пожал плечами. Он презирал краснобаев, ловких молодцов, которые избирают своей профессией политику, как другие избирают адвокатуру, с единственной целью: получать доходы от своего краснобайства.
Этьен в то время увлекался Дарвином. Отрывочное знакомство с учением Дарвина он получал из грошовых брошюр, где оно излагалось вкратце и весьма упрощенно; на основе прочитанного и плохо понятого он составил себе революционную идею борьбы за существование, в которой тощие пожирают тучных, и народ, полный могучих сил, уничтожит худосочную буржуазию. Но Суварин, разгорячившись, обрушился на глупость социалистов, которые почитают Дарвина, меж тем как в своем учении Дарвин — апостол неравенства, и его пресловутый естественный отбор хорош только для философии аристократизма. Однако Этьен упрямо стоял на своем и, принявшись рассуждать, выразил тревожившие его мысли в такой гипотезе: допустим, что старого общества уже нет, его смели начисто. Прекрасно! Но что, если и новый мир будет постепенно заражаться той же несправедливостью, какая царила прежде: ведь одни родятся заморышами, а другие — здоровяками; одни окажутся ловчее, умнее других, приберут все к рукам и окрепнут, а другие, глупые и ленивые, опять станут рабами. Возмущенный нарисованной Этьеном картиной неизбывной нищеты, машинист с яростью крикнул, что, если справедливость для человечества невозможна, пусть тогда человечество погибнет. Сколько ни будет прогнивших форм человеческого общества, все их надо уничтожать, — до тех пор, пока не будет уничтожен последний человек.
После этих слов настало молчание.
Опустив голову, Суварин шел по мягкой траве и, всецело занятый своими мыслями, ступал у самого края берега со спокойной уверенностью лунатика, пробирающегося во сне по крыше вдоль водосточного желоба. Вдруг он вздрогнул, словно ушибся о камень. Он вскинул глаза и, обратив к Этьену бледное как полотно лицо, тихо сказал:
— Я тебе не рассказывал, как она умерла?
— Кто?
— Моя жена. Там, в России.
Этьен сделал неопределенный жест. Срывавшийся голос Суварина и его внезапная потребность открыть кому-то свою душу казались удивительными в этом человеке, обычно таком бесстрастном, стоически переживавшем свои страдания и далеком ото всех. Этьен знал только то, что у Суварина была возлюбленная и что ее повесили в Москве.
— Дело у нас не шло, — начал Суварин, устремив глаза на светлую ленту канала, просвечивавшую сквозь синеватую колоннаду высоких деревьев. — Мы провели две недели в глубокой норе, подводя мину под железнодорожное полотно; но взорвался не царский поезд, а обыкновенный пассажирский…. Аннушку арестовали. Она каждый день приносила нам хлеб, переодевшись крестьянкой. Она и зажгла фитиль бомбы, потому что мужчину скорее могли заметить… Судебный процесс занял шесть долгих дней, я все время был в зале суда, затерявшись среди публики…
У Суварина вдруг перехватило горло, он закашлялся, как будто поперхнулся.
— Два раза я чуть было не бросился к ней, перепрыгивая через головы зрителей. Зачем? Одним человеком, то есть одним бойцом, стало бы меньше. И когда я улавливал взгляд ее больших глаз, я читал в них: «Нельзя».
Он опять закашлялся.
— Был я на площади… в последний день. Шел сильный дождь, неловкие палачи растерялись, им мешал этот ливень. Они потратили двадцать минут на то, чтобы повесить четырех приговоренных; веревка оборвалась, им не сразу удалось прикончить четвертого… Аннушка все стояла и ждала. Она не видела меня, искала меня взглядом в толпе. Я взобрался на каменную тумбу, тогда она меня увидела, и мы уже не отрывали друг от друга глаз. И когда ей накинули на шею петлю, она все еще смотрела на меня… Я обнажил голову, взмахнул шапкой… Потом ушел.
Вновь настало молчание. Канал, словно белая дорога, уходил куда-то в бесконечность.
Все так же глухо звучали шаги Этьена и Суварина; оба, казалось, опять замкнулись в себе. На горизонте бледная полоса воды как будто врезалась в небо светлым пролетом.
— Это судьба покарала нас, — продолжал Суварин жестким тоном. — Мы виноваты были в том, что любили друг друга… Да, хорошо, что она умерла. На ее крови вырастут герои, а мое сердце стало неуязвимым. Никого теперь нет у меня: ни родных, ни жены, ни друга… Рука не дрогнет в тот день, когда придется отнять жизнь у других или отдать свою собственную жизнь.
Этьен остановился, его знобило от ночного холода.
Ничего не ответив Суварину, он сказал:
— Мы далеко ушли, давай повернем обратно.
Оба медленно пошли обратно, к Ворейской шахте, и, сделав несколько шагов, Этьен спросил:
— Читал ты новые афиши?
Утром в тот день везде расклеили большие желтые афиши. Компания изъяснялась в них более определенно и более миролюбиво, обещала принять обратно на работу всех, кто спустится завтра в шахту. Все будет позабыто, даже самые скомпрометированные получат прощение.
— Да, читал, — ответил машинист.
— Ну и как? Что ты об этом думаешь?
— Думаю, что все кончено… Стадо вернется в загон. Все вы трусы!
Этьен стал взволнованно оправдывать товарищей: в одиночку человек еще может храбриться, но толпа людей, умирающих от голоду, бессильна. Шаг за шагом они подошли к Воре, и, глядя на черное скопище надшахтных строений, Этьен поклялся, что сам он никогда больше не спустится в шахту, однако готов извинить тех, кто спустится. Затем спросил, верны ли слухи, что плотники не успели отремонтировать как следует сруб шахтного ствола. Как обстоит дело? Правда ли, что под давлением породы стенки сруба так сильно выпятились внутрь, что одно из отделений клети при спуске трется о них на протяжении более пяти метров? Суварин, опять став молчаливым, ответил очень коротко. Вчера было его дежурство, клеть действительно терлась о стенки сруба, приходилось вдвое увеличивать скорость, чтобы пройти этот участок. Однако начальники на все сообщения по поводу сруба раздраженно отвечают одно и то же: нужно начать добычу угля, а сруб укрепят как следует позднее.
— А что, если его разорвет? — пробормотал Этьен.
Глядя на шахту, смутно вырисовывавшуюся в темноте, Суварин спокойно заметил:
— Если разорвет, товарищи узнают об этом, — ведь ты советуешь им спуститься в шахту.
На колокольне в Монсу пробило девять часов. Этьен сказал, что пойдет домой, пора ложиться.
Суварин добавил, даже не протянув ему руки:
— Ну что ж, прощай. Я ухожу.
— Как? Совсем уходишь?
— Да, совсем. Взял расчет. В другое место ухожу.
Этьен был изумлен, взволнован и с укором посмотрел на него. Два часа они бродили вместе, и Суварин только сейчас говорит ему, что уходит, да еще сообщает это совершенно спокойным голосом, а у него, Этьена, сердце ноет при одной вести об этой разлуке. Ведь они так сблизились, вместе мыкали горе, вместе работали; всегда бывает грустно расставаться с другом.
— Так ты уходишь? А куда же?
— Туда… Еще не знаю…
— Но ты вернешься?
— Нет, не думаю.
Оба умолкли и стояли друг против друга, не зная, что еще сказать.
— Так, значит, прощай?
— Прощай.
Пока Этьен поднимался по скату в поселок, Суварин повернул опять к берегу канала и в одиночестве бесконечно долго ходил по дорожке; он шел, опустив голову, затерявшись в темноте, и был словно сгустком мрака ночного, движущейся тенью. Порой он останавливался, прислушиваясь, как вдалеке на колокольне отбивают часы, и считал удары. Когда пробило полночь, он отошел от берега и направился к Ворейской шахте.
В этот час там никого не было; Суварину встретился только заспанный штейгер. Разжигать топки в котельной для спуска паровой машины должны были только в два часа ночи. Суварин сперва поднялся и взял в шкафу куртку, которую он якобы забыл там. В куртке были завернуты инструменты: коловорот, маленькая пила из очень крепкой стали, молоток, стамеска, клеши. Затем он отправился обратно, но, вместо того чтобы выйти через раздевальню, пробрался в узкий коридор, который вел к колодцу с запасными лестницами, и, держа под мышкой сверток, стал без лампы потихоньку спускаться, определяя глубину по количеству пройденных лестниц. Он знал, что клеть трется о стенки сруба на глубине в триста семьдесят четыре метра, в пятом венце нижней части сруба. Сосчитав, что он прошел пятьдесят четыре лестницы, он ощупал стенку рукой и ощутил, что бревна выпятились. Значит, тут. И тогда с ловкостью и хладнокровием умелого работника, долго обдумывавшего свою задачу, он принялся за дело. Сперва выпилил кусок в дощатой перегородке, отделявшей колодец с запасными лестницами от ствола, где двигались клети. Зажигая одну за другой спички, он при коротких вспышках огоньков установил, каково состояние сруба и тех починок, которые недавно в нем были сделаны.