Мигель Астуриас - Глаза погребённых
— Что случилось, брат? — спросили они его.
— Инквизиция!.. Инквизиция!.. Не задерживайте меня, дайте пройти!
— Проходите, брат, проходите!
— Вы задерживаете меня. Вам предстоит сделать то же, что делал я три-четыре века назад, взяв на себя великую милосердную миссию — защиту индейцев от испанских конкистадоров, и за это меня все время преследует святейшая инквизиция!
— Брат Хуан…
— Не называйте меня братом, иначе вас сожгут вместе со мной, меня обвиняют в том, что я чужеземец и занимаюсь волшебством!
И после паузы, трепетной, словно листья пальмы, посаженной близ часовни еще отшельником, зазвучал голос Хуана Корса:
— Идите, идите, продолжайте свою борьбу! Я благословляю вас. Но прежде взгляните…
— Это же ад! — воскликнула Анастасиа, цепенея от ужаса.
— И они туда попадут. Вон тот слабоумный и слепой демон подвергнет их вечным мучениям… это — архиепископ, это — посол, а это — подполковник, их имена прокляты во веки веков…
От прилива непонятной тоски, от неудержимого бега мимо окутанных предрассветной мглой деревьев, темневших на розовом бархате зари, развеялось колдовское наваждение, которым были охвачены все трое — велосипедист, мулатка и мальчуган; впрочем, Анастасиа ощущала только ручонку малыша, тельце его тащилось где-то позади, сморенное сном, усталостью и голодом.
Мулатка наконец подняла ребенка, завернула его в шаль.
— Раз вы просите, я пойду. Ладно уж, поищу брата. А вообще-то я так на него зла, что, как только вижу его, пусть издалека, даже кишки перевертываются. Но чтобы услужить вам, дон Непо… вы так добры к нам…
Сеньор Непо уже не слышал ее. Оседлав велосипед, он повернул в переулок, ведущий к Эль-Мартинико.[25] Мычание коров в загонах, ржание лошадей, лай собак, кукареканье петухов, перезвон колоколов — эти звуки встречали его повсюду, встречали, и провожали. Собственно, улиц здесь не было, одни лишь тропинки — на отсыревшем песке, а кое-где путь обозначали плоские камни, брошенные в грязь. Дома с внутренними двориками — патио, хижины и пустыри. Огороды, сады, конюшни. Крутятся лопасти ветряков, поднимая воду из колодцев. Разбойничают тут дрозды-санаты, по пронзительному пению которых можно представить, что питаются они цикадами. Они стайками перелетают с апельсинового дерева на авокадо, с авокадо на хокоте.[26] Роса, как капельки дождя, обрызгала плащ дона Непо, когда он, проезжая под деревьями, спугнул стайку санатов. Он промчался так стремительно, что птицы едва успели вспорхнуть.
Вот и Эль-Мартинико. Водоем, у которого стирают. Женщины склонились над грудами белья. В этот ранний час их немного. Некоторые отправились к колодцам за водой. Между вздыбленных скал тянутся цепочками козы, слышится треск бича Мошки, москиты. Валяются отбросы, белеют кости, черепа. Стервятники, которые так грузно ступают по земле, неожиданно легко взмывают в воздух. Будто из-под колес велосипеда они взлетают, из последних сил отрываясь от земли, но, набрав высоту, они горделиво парят над нещадной колючей проволокой, над ближними холмами и голубыми горными цепями, над посевами маиса и пастбищами, — парят господами автострады, по которой на полной скорости мчатся быстроходные военные грузовики со слепящими фарами и едва различимыми шоферами.
Расставшись с доном Хуаном Непо и все еще держа мальчугана на руках — лишь голова его высовывалась из закинутой через плечо и чуть не волочившейся по земле шали, — Анастасиа поискала глазами отшельника: идет ли он в Потреро-де-Корона? Образ Хуана Корса не исчез из ее воображения. Он прошел сквозь нее, но задержался в памяти, как призрачное видение — человек с развевающейся по ветру бородой и глазками, сверкающими, словно угольки. Прозвучали удары колокола, созывающего на пятичасовую мессу, и это было уже не утро лета господнего тысяча шестьсот пятнадцатого, а печальное, как всегда, печальное утро наших лет…
Мулатка вошла в полуразрушенные ворота. Взад и вперед по двору ходили скотники, лениво переступали коровы и телята. На земле разбросаны сыромятные ремни, подойники.
Отовсюду слышалось мычание, тягучее, пахнувшее парным молоком, сливками, маслом, сыром, травой, мочой, навозом, отдававшее луговой зеленью и дыханием влажной земли, грязными копытами и желтыми цветами, которые выглядывали на лугу, как душистые очи раннего утра.
— Марсиал! — окликнула Анастасиа одного из работников — сухопарого, безбородого и косоглазого крестьянина, и, как бы предчувствуя его отказ, сказала: — Ты, конечно, не пожалеешь немного молока для парнишки…
— Если выложишь деньжата… Хозяин как-то узнал, что я раздариваю его молоко по стаканчику — якобы продаю в долг, такого мне задал перцу, чуть не побил. Можешь, — сказал он напоследок, — дать этой негодяйке негритянке яду, но молока — ни капли!
— А все потому, что я не могла каких-то злосчастных три месяца заплатить за угол. Возьми за молоко. Сволочи эти богачи, все они из одного гов… из одной говядины!
— Жаль твоего мальчонку, но приказано не отпускать даже за звонкую монету.
— Вот как? Такого я от Парика не ожидала…
— У хозяина есть имя. Что это еще за прозвище — Парик?
— Давай-давай молока, полтора стакана…
— Я и наливаю полтора…
— Эх, забыла купить крендельков, заговорилась с кумом…
— С чьим кумом?
— А паренька — разве он не христианская душа… Скоро поведу его на конфирмацию…
— Бред!
— Что за бред?
— Бред! Чистый бред все эти церковные церемонии! Крещение — бредни священника, этого пузатого юбочника, этого клопишки, пустомели и звонаря; конфирмация — бредни епископа, который занимается шашнями с женами прихожан; бракосочетание — бредни их обоих; соборование — бредни смерти…
— Здорово тебя напичкали катехизисом!
— Подзатыльниками… Кое-чему научила меня в детстве одна вегетарианка — она, видишь ли, заходила к моему отцу, чтобы выпить молока с горячими лепехами…
— Тоже бред!
— Я так и хотел сказать…
— Бред — я говорю не о лепешках, а о лепехах…
— Но ведь и они от коровы…
— Понимаю. И между прочим, понимаю и то, что наливать надо доверху, а ты, смотри-ка, плеснул — и все. Я же говорила — полтора, а не полстакана…
— Ну и пройдоха! Нарочно заговаривает зубы, чтобы выждать, пока пена спадет…
— От пройдохи и слышу! Вон что вздумал — на полстакана надуть. О мошне Парика все заботишься…
Пока скотник доливал, Анастасиа вытащила из-за пазухи платочек с деньгами, который хранила у самого сердца.
Черномазый мальчуган уснул; солнечными зайчиками на лице его играли лучи, проникающие сквозь щели на крыше, — на верхней губе засохло молоко, и при каждом вдохе он облизывался, наслаждаясь воспоминаниями о недавнем счастье. Он видел себя во сне теленком. Теленочком пестрой коровы. Он повсю- ду бродил за ней, подпрыгивая и помахивая хвостиком; лизал языком вымя, чтобы дала пососать, или тыкался безрогой головенкой, когда иссякало молоко. Бодал ее и бодал, а она отвечала ему долгим, мягким, меланхоличным мычанием.
Мулатка легла рядом с сыном на той же койке, после того как с жадностью негритянки и брезгливостью белой женщины еще раз взглянула на остатки пищи, которые отдал ей сеньор Хуан Непо. Вспомнив о том, что ей предстоит заниматься розысками беспутного брата, она почувствовала себя совсем скверно и даже не притронулась к пище. Даже отвернулась было от тарелки. Лучше уж лечь на голодный желудок. Вообще-то грешно так думать. Отвращение к еде! Да и силы теряешь. Она улеглась в одежде, не сняв блузку, сорочку и нижнюю юбку. Ее преследовали блохи и вонь, застоявшаяся в лачуге. А где помыться? В Коровьей речке грязная вода: туда сваливают городские отбросы. В банях «Кабильдо» — очень дорого. В банях «Администрадор» — упаси боже, там выползают змеи; в Южных банях, чего доброго, подцепишь паршу.
Она вздохнула. Мысли не давали сомкнуть глаз. Негде помыться, негде жить, негде умереть. Беднякам приходится умирать в больницах. Больницы для того и существуют, но и там не хотят, чтобы бедняки занимали койки, и когда больной совсем уже при смерти, его выбрасывают на улицу. Умирают бедняки на дорогах, в подъездах, как умирали те, кого Мейкер Томпсон — тогда он еще был молодой красавчик и путался с доньей Флороной — согнал с земель, чтобы разбить необозримые банановые плантации — такие, что пешком их не обойти.
И родителей, и ее — в чем были — согнали с их земли. Полыхала в огне хижина, а мать, вцепившись в свою черную косу, глотала слезы и захлебывалась от рыданий. «Закон… Майари, Чипо Чипо»… Ничего не помогло. От Майари и Чипо Чипо остались только имена, и растут они теперь цветами на побережье: Майари — дождь золотых чечевичек, а Чипо Чипо — орхидея, напоминающая полуоткрытый рот. Ничто не помогло. Выбросили людей со своих земель. Донья Флорона, дебелая, уже в годах (нет существа покорнее, чем пылкая старуха), связавшись с этим гринго, Мейкером Томпсоном, затяжелела Аурелией. Да и Аурелия хороша — сына родила без отца. Дали ему фамилию деда, а назвали Боби, то есть Бобик, песик Бобик. И она, Аурелия, живет припеваючи где-то в Соединенных Штатах…