Геннадий Красухин - Мои литературные святцы
А в 1952-м, когда книга вышла, была корейская война, была война Сталина внутри страны с космополитами (евреями). Раздражать диктатора всё ещё было опасно.
Ну, а во время хрущёвской оттепели книга Марголина явилась одним из тех документов, которые свидетельствовали о прошлом – о том прошлом, которое не должно было повториться.
Когда же многое всё-таки повторилось, Запад уже был не тот. Брежнев в какой-то мере (поставки зерна, например) от него зависел. Голос Солженицына не заглушали, как когда-то Марголина. Да и брежневскому КГБ отдуваться за сталинских чекистов не приходилось. Марголин писал о настоящем. Солженицын – вроде как бы о прошлом. Его услышали и дали волю возмущению услышавших.
Умер Юлий Марголин 21 января 1971-го.
***Гелий Иванович Снегирёв (родился 14 октября 1927) многим запомнился по рассказу, напечатанному в «Новом мире» Твардовского «Роди мне три сына» (1967). Но после уже в советской прессе не печатался.
Меня с ним познакомил в Киеве наш, «Литературкин», корреспондент по Украине Гриша Кипнис. Я знал, что его сняли с поста главного редактора Украинской студии хроникально-документальных фильмов, перевели в простые редакторы. Знал, за что – он участвовал в съёмках траурного митинга в день 25-летия убийства евреев в Бабьем Яру, на котором выступили Виктор Некрасов, Владимир Войнович. Митинг не был разрешён властями, а уж съёмки его – тем более.
Он тогда в соавторстве с Вадимом Скуратовским написал пьесу о Германе Лопатине «Удалой добрый молодец».
Но знакомство наше не продолжилось. Снегирёв в Москву не приезжал, в «Литературную газету» не заходил. Его исключили из партии в 1974-м. На этой почве он заболел – развился тромбоз сетчатки глаз. Он стал слепнуть. Был переведён на инвалидность.
Однако с правозащитным движением его связи только укрепились. Он публиковался в диссидентской прессе и на Западе. Писал автобиографическую книгу «Роман-донос».
В сентябре 1977 года его арестовали. Он держался стойко. В октябре объявил голодовку. Его перевели на принудительное питание. В результате его парализовало.
И вот тут у нас в «Литературной газете» появилось его письмо «Стыжусь и осуждаю…» Прочитав его, я не поверил, что Гелий Снегирёв его писал. Я хорошо его помнил и не верил, что он может настолько унизить себя. Ведь он не был алкоголиком, как Якир, которого легко было сломить, играя на его страсти к спиртному.
Да и никто из моих друзей не поверил в подлинность письма. Парализованного Снегирёва помиловали. Перевели из тюремной больницы в обычную городскую, где он и скончался 28 декабря 1978 года. Когда он, разбитый параличом, мог написать это письмо, а главное – для чего ему было его писать, так и осталось без ответа.
***«Эмка» – так звали Коржавина все его друзья. Так звал его и я, подружившийся с ним ещё в шестидесятые. Только потом я понял, что это его домашнее имя – от Эммануил. Эммануил Мандель взял себе псевдоним «Наум Коржавин», но на своё домашнее имя откликался охотно.
По мне Коржавин – один из лучших русских поэтов, которого хвалили не так часто, как он этого заслуживает.
Он родился 14 октября 1925 года. В 1945 году поступил в Литературный институт, в чьём общежитии был арестован в конце 1947 года. В Википедии написано, что арестован он был на волне кампании с космополитизмом. Но это не так.
Эмка всегда был безрассудно смел. Казалось, что он и сам не понимает грозящей ему опасности, в упор не видит её. Явно не понял, как опасно было после войны, когда агитпроп настаивал на прославлении полководца-главковерха, читать публично стихи, вроде этого:
Календари не отмечали
Шестнадцатое октября,
Но москвичам в тот день – едва ли
Им было до календаря.
Всё переоценивалось строго,
Закон звериный был как нож.
Искали хлеба на дорогу,
А книги ставили ни в грош.
Хотелось жить, хотелось плакать,
Хотелось выиграть войну.
И забывали Пастернака,
Как забывают тишину.
Стараясь выбраться из тины,
Шли в полированной красе
Осатаневшие машины
По всем незападным шоссе.
Казалось, что лавина злая
Сметёт Москву и мир затем.
И заграница, замирая,
Молилась на Московский Кремль.
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый жёсткий человек,
Не понимавший Пастернака.
Мало того, что стихотворение называлось «16 октября», то есть датой, которую хотели вытравить из сознания советских людей. Кто из живших тогда москвичей не помнит той паники, которая охватила многих, бежавших из Москвы 16 октября 1941 года, не поверив пропаганде, что Москва сдана не будет. Мало этого! Стихотворение заканчивается характеристикой Сталина, нисколько не совпадавшей с тем, каким рисовали вождя советские художники.
Потом уже найдутся писатели и подробно опишут смывающихся из Москвы номенклатурщиков, теряющих свой багаж в жуткой толчее штурмующих железнодорожные вагоны. Вспомнят и удирающие грузовики, на которые впрыгивали на ходу, освобождая для себя место – выкидывая из кузова мешки и баулы. И белых от страха, беспорядочно снующих туда-сюда людей, которым не достался никакой транспорт.
Но Коржавин был первым. Его стихотворение написано в 1945 году.
Думаю, что в определении наказания ему всё решила характеристика Сталина, которую тот, возможно, прочёл. Вполне вероятно, что ему показали стихи, как показали некогда стихотворение Мандельштама. И Сталин ничего в коржавинской характеристике не понял, кроме того, что он не понимает Пастернака.
Отсюда и сравнительная мягкость наказания. Подержав Эмку в институте Сербского, его приговорили к ссылке в Сибирь, где он провёл три года и откуда был выслан в Караганду. Там он работал в шахте и окончил горный техникум.
В 1954-м его амнистировали. Он вернулся в Москву, получил в 1956-м полную реабилитацию. И в 1959 году окончил Литературный институт.
Он мне говорил, что в том стихотворении не осуждал Сталина. Не мог, потому что был сталинистом по своим взглядам. А врать Коржавин не умел физически.
Да и по его поэзии это видно. Он избавлялся от политической наивности и описывал процесс своего освобождения от неё. Поэтому и после Сталина печатать его не стремились.
Когда Евгений Винокуров решил на волне хрущёвской оттепели издать книжку Коржавина, то оказалось, что все свои стихи Эмка помнит наизусть, а записанных у него мало. Выручило, что был у Коржавина приятель, который собирал его стихи. К нему и привёл Винокурова Наум Коржавин.
И Винокуров сумел издать его книжку «Годы» (1962), взяв на себя ответственность за её содержание, разрешив издательству «Советский писатель» указать в выходных данных, что он, Винокуров, – редактор книжки.
Но на этом благоприятный для поэзии Коржавина период кончился. Больше его книг у нас в стране не выходило. Его изредка печатали в периодике и весьма много в самиздате, публикация в котором не добавляла власть имущим желания издавать книги Наума Коржавина, наоборот: укрепляла их в уверенности, что этого делать не нужно.
В 1967 году его пьесу «Однажды в двадцатом» поставил Театр имени К. С. Станиславского. И было забавно смотреть, как на «бис» выходили к зрителям внешне похожие друг на друга Евгений Леонов, игравший в спектакле, и автор Наум Коржавин.
Он не врал и тогда, когда объяснял свою эмиграцию отсутствием воздуха для жизни. Да, ему перекрыли кислород, вызвали в прокуратуру и заверили, что дышать в стране ему будет нечем.
За границей он сражался, как лев, против революционной идеи и любых форм социализма. Отстаивал гармоническое искусство как единственно возможное. И в этом я с ним полностью согласен.
Некогда в 1961 году он напечатал в «Новом мире» статью «В защиту банальных истин», которая меня во многом сформировала.
В перестройку Коржавин впервые приехал в Москву для выступлений по приглашению Булата Окуджавы. Потом приезжал не раз. Он практически ослеп, и его сопровождала Люба, которую как жену Коржавина, чудесно характеризует её девичья фамилия – Верная.
Увы, недавно Люба скончалась.
Приехав в тот первый раз в Москву, Коржавин навестил своего старого друга спортивного журналиста Аркадия Галинского, который в 1971 году издал книгу «Не сотвори себе кумира» – о договорных матчах и за неё – до 1989 года был изгнан из советской печати. Коржавин сказал ему о Гайдаре и его команде: «Я им не верю». А позже и написал об этом.
Тогда, читая его, ему удивлялись. Сейчас стало очевидно, что он во многом оказался прав.