Андрей Белый - Серебряный голубь
Невыразимо, невыносимо в пустой бане с ослепительным этим виденьем; но немного еще ему одному молиться; уже близ бани, средь яблонь, у дома по грязи хлюпают ноги – и там, где плывет во тьме фонарёк, да и там, где нет фонарька, хлюпают к бане ноги: это братья и сестры тянутся теперь на молитву; жутко тукнула в чуткой тьме колотушка: в жуткой и чуткой тьме ночной сторож оповестил: близок враг; и уже спешат – спешат на молитву.
Тихо входят в предбанник то один, то другая: в предбаннике разуваются, в белые облекаются там одежды. Глядишь – то тот, то другая в самой уже бане: молятся вокруг стола, а в соседнюю комнату, где за аналоем стоит столяр, – ни ногой; да и он уже не тот: не сверкает лик столяра: белое снова на нем лицо, белым облачком обозначилось снова – вот и длинное мочало бороды, и нос вот, и все прочее, столяровское, никакое иное, только будто сквозное оно все – лицо; и глаза сомкнуты; стоит, читает молитвы.
Уже ввалилась и старушенция в баню; будто смертеныши, маленькие старицы, гаденькие, сутулые, бородавочные, – а тоже в белом во всем: по стенам стали, бормочут себе молитвы; уже и Какуринский тут, и Сухорукое медник, и иной мещанин, и мещаночки, и сама, и еще кой-какие: сперва и не разберешь, кто да кто: не узнаешь: так свечи им лицо зажгли, так белые их одежды преобразили: ничего себе, молятся – наполнилась баня; и вот заперта освещенная баня с народом, будто и вовсе от мира она отрезана: здесь – мир новый, и все здесь иное, свое, голубиное; в ярких светильниках высоко поднятый голубь распростер надо всем свои крылья яркого серебра; шелк голубой, дорогой да крученый, под ним расстилается, и отражается, будто, в шелку том голубь-птица.
Почитает столяр, почитает, да и повернется, руки прострет над прибранным столом, над атласом, цветами, плодами, просфорами; и над чашей прострет он руки: пустая чаша; она наполнится в тот день, когда родится царь-голубь – дитё светлое; а пока святости нет, нет и вина в пустой чаше. И над братьями прострет две свои руки столяр: клонятся люди, падают на пол; в тот день, как придет к ним радость, не упадут они, но ясно раскрытыми очами в ясно открытые очи друг друга воззрят с прекрасной улыбкой. И над березками две свои руки прострет столяр: неподвижны березки; они и не прошелестят, не преклонятся; не так будет в тот день, как слетит с древка своего голубь, на древке распластанный: он опустится пером серебрёным, гугукнет пером серебрёным и сядет на те березки. И белым стенам уже простирает усталые свои руки столяр: исполнится час, и белые стены белою станут далью без конца и без края; так раздвинутся в оный день оного града стены; широко и вольготно заживет в новом царстве, в серебряном государстве, под голубыми под воздухами народ. В том же царстве и серебряном том государстве кто да кто воссияет на царство? – Дух. В том же нёбушке, над голубыми над воздухами кто да кто пролетит? – Гигантская пролетит голубиная птица с клювом; клюнет она алое мира сердце, и пурпуровою кровушкой, что зарей, оно изойдет: сердце. И в потолок уже вовсе бессильно простирает ладони молитвенник – глядите: потолка вовсе нет: будто пошел потолок иконописью: синькою там намазано небо с сусалом проставленными звездами. Почто же оно высоко-высоко: да и вовсе то новое небо, и видит его – столяр; только братия не видит: строго-настрого заказал им столяр по сторонам озираться, и они не видят уже ни потолка, ни стен – точно и нет никакой бани; уже они кружатся, взявшись за руки, вокруг столяра хороводом; тихо, строго и чинно ходят: не пляшут, – им плясать не дозволено; бедствие может великое приключиться от пляса: не пляшут, а ходят, хоровод водят, тихую такую песенку заводят:
Светел, ой светел, воздух холубой,В воздухе том светел дух дорогой.
Так себе – поют…
А лица? Силы небесные, что за лица! Никто, никогда, нигде таких лиц не видал: не лица, а солнца; еще за час до того безобразные, грязные, скотские у них были лица, но теперь эти лица на все струят чистую, как снег, и как солнце, ясную свою прохладу: а глаза – глаза опущены; воздух же – не воздух, а просто радуга; не молитва, – а переливы радуги воздушной. Так себе – поют, хоровод водят:
Светел, ой светел, воздух холубой!…В воздухе том светел дух дорогой.
А между ними тихохонько в том, в золотом, в голубом в воздухе поворачивается с чашечкой масла молитвенник: два перста в масло опустит и начертание на лбу у кого-нибудь проведет; тот поднимет на него очи, та исподлобья взглянет – не теплом и не хладом, но силой и светом обольет и того и ту; уже вот тот, и уже та – и это, и это пресветлое уже лицо – за столом; все теперь восседают за столом в радуге седмицветной, средь белой, райской земли, среди хвои и зеленого леса и под Фаворскими небесами; некий муж светлый, преломляя, раздает просфоры; и глотают из кубка (не из чаши вовсе) вино красное Каны галилейской [31]; и нет будто вовсе времен и пространств, а вино, кровь, голубой воздух, да сладость; они не слышат, как там, за стенами, колотушка заливается трелью, и как огненный страж защищает дверь от дракона – для них нет того, что не с ними. С ними – блаженное успение и вечный покой. Серебряный голубок, оживший на древке, гулькает, ластится к ним, воркует: слетел с древка на стол: цапает коготками атлас и клюет изюминки…
____________________
…Измучился в борьбе, борода растрепалась, тукает колотушкой под дверью бани Иван, ночной сторож: страшно ему: «Пустите, ей – невмоготу мне борьба». Колотится в двери. И ему нет ответа: там, за дверьми, мертвая тишина; разве не знает Иван, что уже и никого там нет? Если бы в сей час взломать дверь, да войти в баню, – грязные стены увидишь, да лавки, а еще, пожалуй, услышишь сверчка: а люди, свечи, цветы и светильники – вот скажи, где все это? Знать, вышли себе из бани каким потайным ходом, да и гуляют по небу, райский цвет собирают, беседуют с ангелом.
Посопел, посопел у бани Иван; и пошел он от бани прочь: пошел он спать в дворницкую…
Утром голубое все было, и небо, и воздух, и роса: как светало, поскрипывали ворота еропегин-ского дома; из ворот выходили зеленые, хмурые люди, безмолвно, безжизненно расходясь по домам; еще позднее алела над Лиховом зорька, отражаясь в утренних лужах, да на воле забытая свинья хрюкала и рылась в сыром бурьяне; да еще воротившийся Хведор, вдрызг пьяный, колотился под воротами, и потом покорно, спокойно, плавно улегся он в грязь. А когда и вовсе светло стало, так какая-то баба, с высоко задранной юпкой, смело шагала по колено в воде; и напротив еропегинского дома, где была вывеска «Портной Цизик-Айзик», в окне кривенького домика показалось еврейское, заспанное лицо.
Лиховское житье
Следующий день был день душный; потное пышно палило солнце; и пышные носились над Лиховом облака; и невылазная грязь, ничего себе: просыхала, с Божиею помощью; и городок уже, ничего себе: подсыхал; и отчаянный лиховец, заломив картуз набекрень, спешно бегал из лавки в лавку: покупал себе на базаре селедку, банку, для чего-то тыкал перстом в прелый кочан кислой капусты и кому-то показывал грязный свой кукиш; и его затолкали бы на базаре иные прочие лиховцы и особенно лиховки, кабы сам он не норовил затолкать всякого до полусмерти; на базаре скрипели телеги; с подгородными крестьянками городские ругались мещанки; тут был, по народному выражению, и поп и клоп, то есть всякий тут был на базаре: и лиховец, и брюхатовец, и саратовец, и черномазый чмарец (черномазый народ проживал и в Чмари, и вокруг Чмари, хотя Чмарь была около семидесяти верст от Лихова – не более); черномазый чмарец расставлял колеса – колесо к колесу, – а целебеевский попик, о. Вукол, Бог весть для чего очутившийся в Лихове, те колеса щупал руками, торгуясь с чмарцем: но чмарец не уступал, и поп Вукол, подобрав свою рясу, уж пустился от чмарца в базарную толкотню, потея и вздыхая: «Ох, прости, Господи: вот уж подлинно ни стану, ни сану никакого тут уважения нет»… А чмарец, как ни в чем не бывало, ругался с брюхатовцем за свое колесо, и козлихинец на них едва не наехал телегой.
В лиховской гостинице земские пьянствовали с утра: еще вчера они понаехали из уезда свои промеж себя решать дела: приехали, да и запили с утра: там вон пьянствовали они, в двухэтажном доме, что огненными своими окнами уставился на базар, а сбоку, как раз над базаром и рядом с гостиницей, пылала красная вывеска с жирными, синими буквами: «Сухоруков»; и всё тут: большего и не ожидайте – чего же больше?
С лихорадочной быстротой сгорел этот день; с лихорадочной быстротой ночь напала на Лихов; ночью вернулся в свой дом Еропегин, Лука Силыч; напился чаю в столовой; и опять почувствовал себя дурно: смотрит – не жена, а лепеха какая-то чашки перемывает там; выйдет в сад, – деревья шушукают: ой, недоброе что-то завелось в его доме; ходит за ним Фекла Матвеевна в страхе: ой, недоброе что-то под очками, в глазах, то есть, у мужа блеснуло: смотрит – не муж там: просто седой, сухой, чужой какой-то, и притом хворый, подагрик.