Шолом Алейхем - Мариенбад
Я мог бы, собственно, сообщить тебе теперь много новостей, как раз о Бейльце и об этом кишиневском фрукте… Но больше я не желаю вмешиваться в такие дела и не хочу даже знаться с тобой! Хватит. Уж я однажды обжегся, можешь довериться кому-нибудь другому. Меня больше ни о чем не спрашивай и не пиши мне, потому что отвечать тебе я не буду. Больше я тебе не советчик и не доверенный, и не морочь мне голову! Знать тебя не хочу, как и до сих пор не знал.
Деньги, которые я давал твоей Бейльце за твой счет, можешь прислать сюда, если хочешь, а если не хочешь, вернешь мне в Варшаве до копейки. Ничего, я тебе доверяю. А может быть, ты не пожелаешь уплатить мне за твою Бейльцю? Ну что ж, дай тебе Бог такую мысль! У меня есть твое письмо, в котором ты пишешь ясно, чтобы я выдавал твоей жене деньги за твой счет, когда и сколько она потребует. И посмотрим, как ты откажешься! Ты еще и позора не оберешься, потому что я переведу твое письмо на русский язык. Это у меня документ…
И слушай, умник мой дорогой. Так как ты, насколько я вижу, человек, не умеющий хранить тайны, то ты, конечно, доложишь моей жене то, что я пишу тебе сейчас. Так вот, говорю тебе: пожалуйста, с превеликим моим почтением! Но прежде, чем распрощаться с тобой, я должен сказать тебе еще раз откровенно, что ты курляндский дурак, отпетый болван, и шмендрик, и конская морда, и то, о чем вслух не говорят…
От меня, твоего бывшего доброго друга, подметки которого ты не стоишь,
Хаима Сорокера
23. Шлойма Курлеидер с Налевок в Варшаве – своему другу Хаиму Сорокеру в Мариенбад
Моему почтенному, дорогому другу Хаиму, да сияет светоч его!
Как масло в огонь, как соль на раны было для меня твое письмо, которое прибавило к моим горестям еще горе и к огорчениям моим – еще огорчение. Хожу прямо-таки без головы и не знаю, что делать. Мало того что я имею такие добрые вести из Мариенбада, мне еще не хватало стыда и позора, которые доставила мне твоя Эстер, так что я должен краснеть перед каким-то Берлом Чапником, которого я остерегаюсь как огня. Если бы стал тебе рассказывать о наболевшем своем сердце, о горестях и страданиях, которые я испытываю с тех пор, как моя Бейльця в Мариенбаде, то мог бы тебе писать и писать. Но ты не заслужил, Хаим, чтобы я даже отвечал на твои ругательства и сквернословие. Как верно, что сегодня вторник на белом свете, так верно и то, что ты кругом не прав передо мной. Когда ты прочтешь это мое письмо, ты сам скажешь, что поступил со мной не как добрый друг и честный человек, а как враг и низкий человек с жестоким характером. Но давай по порядку, давай ответим на твое письмо – от начала и до конца.
То, что ты ругаешь меня, как мясника, и называешь именами, которых не услышишь даже на базаре от торговок, сидящих возле Желязной Брамы, – это бог с тобой! Утешаюсь тем, что ты, видимо, получил основательную порцию от своей Эстер, выложившей все, что у нее, бедняжки, на сердце, и выместил злобу на мне, хотя Бог знает правду, что я чист, быть бы мне так же чистым от всякого зла! И дожить бы мне так до возвращения моей Бейльци и встречи с ней в Варшаве – это у меня крепкая клятва! – как я ни полусловом не обмолвился твоей Эстер о твоих письмах ко мне или о моих письмах к тебе. Убей меня бог, если я понимаю, каким образом они попали к твоей Эстер! Наоборот, я давно уже подозревал тебя в том, что ты показал своей Эстер мои письма к тебе, – иначе откуда бы ей знать, что я тебя просил присматривать за моей Бейльцей в Мариенбаде, давать ей деньги и тому подобное? Прихожу однажды к тебе домой проведать, как поживает Эстер, и передать ей привет от моей Бейльцы, а Эстер мне говорит: «Не было что ли у вас более близкого друга в Мариенбаде, которого вы могли бы сделать опекуном вашей Бейльци, кроме моего Хаима?» Я сразу же понял, куда ветер дует, однако набрался духу и ответил: «Что вы, дорогая? Просить вашего мужа дать Бейльце денег за мой счет – значит, по-вашему, сделать его опекуном?» А она выслушала и говорит: «Знаете, реб Шлойма, давайте больше не будем об этом говорить…»
После таких слов надо, кажется, быть истуканом, чтобы не понять, что либо ты переслал ей письма, которые я тебе писал, либо просто передал ей все, что я писал тебе о моей Бейльце. Я только не понимаю, с какой целью? И еще одно доказательство того, что твоя Эстер знает о моих письмах к тебе: когда я уже собрался уходить, она говорит: «Передайте привет вашей Бейльце и напишите ей, чтобы на обратном пути из Мариенбада, когда она поедет через Берлин и будет у Вертгеймера, пусть имеет в виду и меня…» Откуда Эстер знает, что моя Бейльця была у Вертгеймера? Пророчица она? Или сорока на хвосте принесла ей эту весть из Мариенбада?
Но это бы все еще с полгоря. Ты хотел очернить меня в глазах твоей Эстер и передал ей такое, чего не должен был ни в коем случае передавать. Но что поделаешь, пропало! Что ты имел против меня, зачем ты навлек на мою голову новое несчастье? Я имею в виду Берла Чапника. Откуда этот аферист знает, что писал тебе о нем и о его мадам, о том, что они уже двадцать лет живут в Варшаве, а ни одна душа не знает, кто такой Чапник и на какие средства он живет, и тому подобное? Такой напасти я никогда не ожидал! Я пуще огня боюсь хотя бы словом обмолвиться об этом человеке и могу тебе поклясться всеми святыми, что, кроме тебя, я о нем никому и никогда дурного слова не сказал. А теперь он спрашивает, что я против него имею? Казалось бы, мы никогда, говорит он, не ссорились, а если и были между нами кое-какие счеты (слышишь? Кое-какие!) о квартирной плате, то ведь мы, говорит он, живые люди. Он надеется в ближайшее время, с Божьей помощью, рассчитаться со всеми, а со мной в первую очередь, потому что, во-первых, он считает меня порядочным человеком, добрым и с мягким характером (слышишь?), а во-вторых, ведь мы же, говорит он, теперь в некоторой степени родственники…
«Родственники»? Тут уж я вспылил. Ну «мягкий характер» и тому подобное еще можно терпеть, но если Берл Чапник заговорил о родстве, то ясно, что он сейчас попросит денег взаймы. Оказалось, однако, что я ошибся. То есть просьбой дать ему взаймы это и в самом деле кончилось, но главной целью его визита, как он сказал, было другое. «Почему это, – спрашивает он, – мое имя все время вертится у вас на языке? Зачем это вы меня оговариваете перед всем светом, так, чтобы весь Мариенбад знал, что я двадцать лет живу в Варшаве и не плачу мяснику и даже Гексельману не заплатил за ужин?…»
Каково было у меня после этого на душе, мне незачем тебе рассказывать, Хаим. Ты ведь не Курлендер, ты собственным умом это можешь понять. Но я спрашиваю: хорошо это – взять мои письма, которые я пишу тебе под строжайшим секретом, и показать мадам Чапник, чтобы она видела, что я пишу тебе о ее муже? И после этого ты возводишь на меня поклеп, будто бы я показал твоей Эстер твои письма ко мне, да еще нападаешь на меня с ругательствами и оскорбляешь меня, как последнего из последних?! Нет, Хаим, я тебя ругать не стану, как ты ругаешь меня. Я – не ты. Но сказать скажу, что ты низкий человек, с ничтожным, грубым характером и к тому же сумасшедший и зазнайка! И больше мне не о чем с тобой разговаривать. «У быка, говорят, язык хоть и длинный, а трубить он не может…»
Твой друг Шлойма Курлендер
24. Ханця Марьямчик с Налевок в Варшаве – своему мужу Мееру Марьямчику в Мариенбад
Дорогой Марк!
Напрасен твой труд, и ни к чему сладкие письма, в которых ты объясняешься мне в любви. Я уже знаю, ради чего ты поехал за границу. Я уже знаю, ради кого ты так рвался в Мариенбад. Слишком поздно только я об этом узнала, горе мое горькое! Не будь я такой дурой, я должна была бы гораздо раньше предвидеть это, не верить такому аферисту, как ты, что доктор велит тебе ехать в Мариенбад. Посылаю тебе, Марк, подарок: письмо, которое Шлойма Курлендер пишет нашему Хаиму, и письмо нашего Хаима к его другу Шлойме Курлендеру. Теперь ты поймешь, откуда я знаю все, что происходит у вас в Мариенбаде. У меня перед глазами эта негодница, которую Шлойма Курлендер привез в дом на третьей неделе после смерти жены, взял ее, болячка ему, в чем мать родила только за ее рожицу смазливую. Теперь все ясно. Теперь я уже все понимаю. И будь уверен, Марк, что я уже недолго буду тебе мешать. Скоро-скоро я развяжу тебе руки. Скоро-скоро я освобожу тебя. Два раза был у меня сегодня доктор. Он говорит, что я серьезно больна, что у меня задета печень и что мне нужен Карлсбад, как человеку жить нужно. Но я в Карлсбад не поеду. Слышишь, Марк? Я лучше в могилу сойду, чем ехать в Карлсбад, видеть, как ты летишь на вокзал встречать их, как ты приводишь их к себе в гостиницу, как ты гуляешь с ними по Мариенбаду и как ты водишь их по театрам, кинематографам и ресторанам. Горе мне, до чего я дожила! Если бы родители мои встали из могилы и посмотрели, во что превратилась их младшая дочка Ханця! Почему я не погибла в утробе матери прежде, чем узнала тебя! Лютая смерть могла бы забрать твоих родственников – Велвла Ямайкера и Ямайчиху, которые выписали тебя сюда из Одессы! Проклят будь тот день, когда я повстречалась с тобой! Недаром моя Эстер много раз намекала, что я должна следить, куда ты ходишь и с кем встречаешься в Варшаве. Я знала, что ты гоняешься за пташками, но поди знай, что женушка Шлоймы Курлендера сговорится с ним вместе ехать в Мариенбад! Где были мои глаза? Где была моя голова? И что ты воображаешь, Марк? Я знаю твои планы, поверь мне, что знаю. Я тебя хорошо знаю. Ты рассчитываешь, что этот дурак Курлендер узнает о твоем романе и тут же разведется с Бейльцей, а ты разведешься со мной, и тогда вы в добрый час поженитесь? Хворобу! Ни Шлойма не разведется со своей женой, ни я не приму твоего развода. Скорее я умру от печени, нежели по доброй воле освобожу тебя, чтобы ты мог снюхаться с этой паскудницей, продавшей себя за деньги старому хрычу, у которого дочери старше ее! Представляю себе, как бы ты был безутешен, если бы я, не дай бог, померла, и как бы ты меня оплакивал! Я даже не знаю, перенес ли бы ты такое горе… Однако погоди радоваться, Марк! Не так-то скоро я помру. Я еще тебя хорошенько помучаю. Ты еще похвораешь у меня, поседеешь и состаришься. Разве что вы с ней, с этой вертихвосткой, подниметесь и удерете куда-нибудь к черту на рога, в какую-нибудь Америку. Но на какие шиши вы поедете? Муж посылает ей деньги через нашего Хаима через час по столовой ложке. Ты можешь в этом убедиться из писем, которые я тут прилагаю. А ты? Ты уговариваешь меня уступить мою часть наследства Хаиму и получить у него деньги, чтобы тебе было на что шарлатанствовать? Не дождешься ты этого! Я вызвала сюда твоего папашу из Одессы. Не сегодня-завтра он должен приехать. Пусть посмотрит, какой у него сын! Пусть увидит, что ты из меня сделал за короткое время. Разве могу я показываться на улице? А стыд! Берл Чапник, с одной стороны, и Велвл Ямайкер, с другой, таскаются всюду, треплют языками и передают радостные вести о тебе, и твоем шурине Хайме, и наших налевкинских дамочках, которые забрались с вами в Мариенбад и прожигают там жизнь. Но, видно, тебе мало позора и сердечных мук, которые ты мне доставляешь. Тебе еще понадобилось очернить меня перед чужими людьми своей «Спесивой невестой». А я, дура, послушала тебя, отнесла эту «Спесивую невесту» в редакцию. Меня там на смех подняли! Они там покатывались от хохота и вернули ее мне. «У этой басни, – говорят они, – длинная борода…» Что они хотели этим сказать, я не знаю, но я еле двери нашла. Не хватало мне горестей! Теперь я сижу и жду не дождусь твоего папаши, скорее бы он приехал, тогда он тебя вызовет из Мариенбада. Довольно уже тебе сидеть за границей и лечиться, ты уже вылечился. Приезжай лучше домой к твоей больной жене, которую ты, может быть, застанешь на смертном одре…