Альфонс Доде - Нума Руместан
При слове виноградник она подпрыгнула, словно козочка, ужаленная гадюкой, и в голосе ее зазвенела ярость. Виноградник! Да, как раз! Много у них осталось от виноградника!.. Из пяти полос им удалось сохранить только одну, самую маленькую, и к тому же ее надо поливать шесть месяцев в году. Да еще водой из крана, за которую приходится невесть сколько платить. А кто виноват? Красные свиньи, красные злодеи и их безбожная республика, обрушившая на страну все муки ада.
Она все больше и больше распалялась, глаза ее становились черней от ненависти, готовой хотя бы и на убийство, хорошенькое личико искажала судорога, рот кривился, сдвинутые брови сошлись на лбу. Забавнее всего было то, что приступ ярости совсем не мешал ей заниматься делом: она зажигала огонь, варила отцу и брату кофе, вставала, нагибалась, брала в руки то мехи для раздуванья огня, то кофейник, то зажженные сухие побеги виноградной лозы на растопку, которыми она потрясала как факелом фурий. И вдруг успокоилась:
— А вот и брат…
Холщовая занавеска отодвинулась, и на пороге в полосе яркого света возникла статная фигура Вальмажура, а за ним шел старичок с бритым лицом, высушенным, морщинистым и черным, словно подгнившая виноградная лоза. Появление важных гостей смутило отца и сына не больше, чем Одиберту, и после первых же приветствий они уселись за стол, на котором, кроме угощения, выставленного их хозяйкой, была расставлена снедь, принесенная из кареты и вызвавшая радостный огонек в глазах Вальмажура-старшего. Руместан, донельзя пораженный тем, что не произвел никакого впечатления на простых крестьян, заговорил об успехе молодого тамбуринщика на воскресном празднестве в античном амфитеатре. Это-то уж доставит удовольствие старику отцу.
— Конечно, конечно… — проворчал старик, поддевая острием ножа маслины. — Но я в свое время тоже получал призы за игру. — Рот его кривился в ехидной улыбочке совсем так же, как только что в приступе ярости губы его дочери. Крестьянка, впрочем, совсем успокоилась и сидела теперь почти на полу — на камне очага — с тарелкой на коленях: будучи хозяйкой и притом полновластной, она все же следовала провансальскому обычаю, не разрешающему женщинам садиться за стол вместе с мужчинами. Но, сидя в этой униженной позе, она внимательно прислушивалась к разговору за столом и качала головой при упоминании о празднестве в амфитеатре. Она не была поклонницей тамбурина, ни — ни!.. Мать ее померла от этого — так ей папашина музыка кровь портила… Это ремесло для бражников, от работы настоящей оно отрывает, и в конце-то концов овчинка не стоит выделки.
— Ну, так вот, пусть он приедет в Париж… — сказал Руместан. — Ручаюсь, что там он своим тамбурином заработает кучу денег.
Наивная крестьянка не поверила, тогда он попытался растолковать ей, что такое прихоти парижской моды и как дорого оплачивает их столица. Он рассказал ей об успехе, который в свое время выпал на долю дядюшки Матюрена,[15] бретонского волынщика, выступавшего в комедии «Хутор среди дрока». А ведь какая разница между бретонской волынкой, этим резким, грубым инструментом, только к тому и приспособленным, чтобы под него плясали эскимосы на берегу Ледовитого океана, и провансальским тамбурином с его легкостью и изяществом! Парижанки голову потеряют, все захотят танцевать фарандолу… Тут вмешалась Ортанс, а тамбуринщик, слушая их, рассеянно улыбался и с победоносным видом деревенского льва поглаживал темные усы.
— Ну, а все-таки, как вы полагаете, сколько он сможет заработать своей музыкой?
Руместан подумал. Трудно сказать… Сто пятьдесят — двести франков…
— В месяц? — просияв от восторга, спросил отец.
— Да нет же, в день!..
Крестьяне вздрогнули и переглянулись. Если бы с ними говорил не «муссю Нума», депутат, член генерального совета, они решили бы, что это шутка, галежада.[16] Но говорил Нума, а его слова можно принимать всерьез. Двести франков в день!.. Черт побери!.. Сам музыкант готов был ехать куда угодно. Но сестра, более осторожная, хотела, чтобы Нума подписал им бумагу. Опустив глаза, чтобы ее не выдал их жадный блеск, она с лицемерной степенностью обсуждала вопрос. Беда в том, что Вальмажур — чтоб его! — очень уж необходим в доме! На нем лежит все ховяйство: он и пашет и ухаживает за лозами, — у отца-то сил нет. Как они без него обойдутся? Да и он без них наверняка затоскует в Париже. А деньги, двести франков в день, — что он с ними станет делать в таком большом городе?.. И когда она заговаривала о деньгах, которые не она будет хранить, которые ей не удастся спрятать на самое дно комода, голос ее приобретал какую-то особую жесткость.
— Ну что ж, — сказал Руместан, — поезжайте вместе с ним в Париж.
— А как же дом?
— Сдайте его внаем, продайте… Когда вернетесь, купите другой, еще лучше…
Тут он осекся, так как Ортанс бросила на него тревожный взгляд. Словно раскаиваясь в том, что смутил покой этих добрых людей, он добавил:
— В конце-то концов деньги в жизни еще не все… Здесь вы счастливы…
— Ну да, счастливы!.. — живо перебила Одиберта. — Живется-то нам нелегко. Не то, что в былые времена.
Тут она опять начала ныть: обнищание страны, исчезновение виноградников, плантаций марены, уменьшение добычи киновари… В самую жару выбивайся из сил, работай не покладая рук… Правда, в будущем можно рассчитывать на наследство от кузена Пюифурка, который уже лет тридцать как перебрался в Алжир и ведет там хозяйство, но этот Алжир в Африке, уж больно далеко… И вдруг, боясь, что она охладила «муссю Нуму», и считая, что его полезно подхлестнуть, ловкая молодая особа сказала брату певучим, по-кошачьи ласковым голосом:
— Чтэ, Вальмажур, ты нам не сыграешь какой — нибудь мотивчик? Доставь удовольствие милой барышне!
Хитрая лисичка не ошиблась. Один удар палочки, одна жемчужная трель, и Руместан снова был заворожен. Парень играл перед домом, опершись о каменную кладку старого колодца, над которым поднималась железная дуга для блока, увитая зеленью дикого инжира, которая живописно обрамляла его стройную фигуру и темное от загара лицо. Голые до локтя руки, расстегнутый ворот, запыленная рабочая одежда — таким он казался еще горделивее и благороднее, чем в амфитеатре, где праздничное платье придавало его изяществу нарочитую тщательность. Старинные мотивы, исполняемые на народном инструменте, звучали особенно поэтично среди природы, в ее безмолвии и безлюдии пробуждали позлащенные солнцем камни развалин от их векового сна, взмывали, как жаворонки, над величавыми холмами, сероватыми от лаванды или пятнистыми от колосящихся хлебов, от иссушенных виноградников, от широколистных шелковичных рощ, отбрасывавших уже не такую густую и более длинную тень.
Ветер стих. Солнце, склонявшееся к западу, пламенело теперь над лиловой цепью Альиин, наполняло ущелье между скалами призрачными озерами расплавленного порфира и золота, омывало горизонт переливчатым сиянием, похожим на струны огромной огненной лиры, и струны эти звучали, звучали неумолчным пеньем цикад и певучей дробью тамбурина.
Сидя на парапете старой башни, прислонясь к стволу небольшой колонны, за которой пряталось скрюченное, узловатое гранатовое деревцо, Ортанс слушала в полном упоении, и романтические грезы кружили ее головку, полную услышанных в дороге преданий. Она видела, как старый замок встает из развалин, как снова гордо поднимаются его башни, округляются арки переходов, как под сводами галерей прохаживаются красавицы в длинных корсажах, видела, что цвет лица у них матовый и что его не портит загар. И уже она сама становится принцессой де Бо, с красивым именем, словно из требника, а музыкант, играющий ей, тоже принц, последний в роде Вальмажуров, переодетый в крестьянское платье. «Вот и песне конец», — как говорится в хрониках Судов любви, и, сломав над головой веточку гранатового дерева, с которой свисает тяжелый ярко-красный цветок, она протягивает его музыканту в награду за исполнение, а тот галантно подвешивает его к ремешку тамбурина.
VI. МИНИСТР!
После поездки на гору Корду прошло три месяца.
В Версале только что открылась сессия парламента под беспрерывным ноябрьским дождем, который словно соединяет бассейны Версальского парка с низким, обложенным тучами небом, погружает обе палаты в унылую сырость и мрак, но отнюдь не охлаждает политических страстей. Сессия будет носить бурный характер. Поезда с депутатами и сенаторами следуют один за другим, встречаются/ свистят, гудят, выпускают угрожающие клубы дыма, словно и они заразились враждебными чувствами, коварными замыслами, которые они привозят сюда под низвергающимися с неба потоками дождя. В вагонах, заглушая шум колес, не смолкают споры, ведущиеся с не меньшей желчностью, с не меньшей яростью, что и на трибуне. Больше всех шумит и