Анатолий Мариенгоф - Бритый человек
Будь в эту минуту на моем месте моя жена, она бы непременно занозисто воскликнула: «Жак! Голубчик! Неужели, роковулечка, это вы? Поручик? Гусар смерти? С черепом? С косточками? Ой, дорогушеч-ка, как к вам катастрофически не идет мильтонский колпак!»
Но я, по существу, не такой уж плохой человек. Я узнаю моих старых гимназических товарищей, когда это доставляет им удовольствие; интересуюсь «как здоровье?», когда щеки судачат румянцем; говорю «привет жене», если уверен, что нежная половина не перепорхнула только что к соседу по комнате на легких крылышках своей юбки, не в меру послушной ветру страстей; наконец, любопытствую «как делишки?».
8— Перестань, Лео, мучить Мишу.
И Саша Фрабер, как водится, сложил губы многозаботным бантиком.
— Хорошо. Хорошо. Изволь. Будем говорить о звездах, о сливочном масле, о политике, о литературе.
Несколько капель водки из его рюмки, высокой, как палец, выплеснулось „на увитую розочками тарелку фарфоротрестовской фабрики «Имени Правды». Темная чайная колбаса лежала парными суживающимися колесиками (как нарезанный бинокль). В стакане, отмеченном прыщами юношеской целомудренности, стояла слипшаяся кетовая икра. В расковыренных ножницами консервных банках — сладкий перец, синие, баклажаны и маринованный судак.
— Кстати, только на этих днях я перечитал «Братьев Карамазовых». Не находите ли вы, друзья мои, что великий русский писатель стал для нас русских, — африканским негром? китайцем с Желтой реки? или, в лучшем случае, жителем Мадрида? Я прочел роман Федор Михалыча с прелестной легкостью. Как «Тарзана». Как экзотическое сочинение завсегдатая джунглей. Увлекательная штучка! Нет, вы только подумайте, — книга о русской душе. А? Как вам это понравится? Чудак! Русская душа! Ну и шутник. Уморил.
Лео насадил на вилку темное колесико чайной колбасы и замахал им над головой.
— Скажи, милый друг, Саша, — русская душа? Кес-кесе? О чем это кушают? Русская душа. А не думаете ли вы, товарищ Фрабер, что мы сбрили наши русские души вместе с нашими русскими бородами в восемнадцатом году? Не думаете ли вы, что у нас в груди так же гладко, как и на подбородке?
Мой друг пошатнулся.
— Вдохновенные бакенбарды Пушкина? Патриаршья борода Толстого? Мистические клочья Достоевского? Интеллигентский клинышек Чехова? Оперные эспаньолки символистов? Тю-тю! Ауфидерзейн!
Он пронзил указательным пальцем облачко табачного дыма.
— Архив. История. Пыль веков. Мы самые современные люди на земле. По сравнению с нами французы сумасшедшие: вообразили треугольник — короной. Великомученики носят его, как сияние. Глупые быки — изнемогают под ярмом, более невесомым, чем пилюля гомеопата, и менее правдоподобным, в нашем представлении, чем раскаянье, долг, национальная гордость, чувство стыда или благодарности. Граждане столицы Мира еще не сбрили усов. Они только подрезали их слегка, после Мопассана. В три шеи французов! Да здравствует наш подбородок и верхняя губа — чистая, как у младенцев. Ниночка, чокайся со мной.
Бутылка, словно чахоточный, кровохаркнула в стакан моего друга.
— А товарищ Фрабер — материалист, социалист, марксист, диалектик и почти коммунист…
Саша, переполненный чувством собственного достоинства, нахлобучился:
— Плехановец!
— …плехановец Фрабер сидит с кислой физиономией. Ему хочется, чтобы у него была душа. Как у старца Зосимы. Старца Зосимы. А? Не правда ли? Зосимы? Грушеньки? Бляди Настасьи Филипповны? Идиота Мышкина? В отставку товарища Фрабера. На пенсию. На социальное обеспеченье. В богадельню. В ящик!
Моя жена была в вечернем платье из шифона цвета железа с ржавчиной. Левой рукой он схватил ее за голое плечо, а правой за грудь, выскользнувшую из его пальцев, словно мокрый кусок розового семейного мыла.
— Ниночка, Нинок…
Он икнул.
— …ты одна меня понимаешь. Одна! Чокайся. Пей.
— Лео, ты все врешь. У меня тоже есть душа. У меня очень широкая русская душа.
И жена зарыдала, уронив голову в тарелку с заливным поросенком. А я, с околдованными глазами, ринулся к моему другу целоваться, искательно и одикаревши.
Философ Сковорода сказал бы: осел, позавидовав собачьим ласковостям, спятился копытами на брюхо хозяина.
9Я полирую ботинки бархатной полоской. Наслюнявленными пальцами отдираю от штанов гагачьи пушинки. Протираю одеколоном голову, стриженную под машинку. Пудрюсь перед зеркалом, поджав рот. Я всегда поджимаю губы, когда смотрюсь в зеркало. А Лео презрительно узит глаза. А моя жена строит очаровательную улыбку. А Саша Фрабер старательно делает умное лицо. Каждый разно, но непременно щепетильно и с болезненной беспокойностыо хочет себе понравиться. Мы все не очень долюбливаем правдивые зеркала. По всей вероятности, их недолюбливали и сидоняне (эти первые кокеты древности), и венецианцы XIII века, любовавшиеся собой в зеркала из дутого стекла на свинцовой фольге.
Я сегодня, одиночествуя, вкусно поел (жена убежала к Лидочке, благополучно родившей десятифунтового мальчугана), соснул после обеда, лежебокствовал, прочел газету и удачно набросал тезисы к докладу в ВСНХ.
У меня свежий вид, веселые глаза и настроение не без ласкательства к самому себе.
Стук в дверь. Я оборачиваюсь и делаюсь грустный и пыльный как ресторанная пальма.
Даю голову на отсечение, ты, Мишка, идешь в балет, на «Лебединое озеро».
Почему это у моего друга сегодня такая глупая физиономия? Может быть, у него всегда такая? А я пятнадцать лет по оплошалости и рассеянию не замечал.
Я догадываюсь: мой друг сегодня постригся. А у мужчин, как правило, после цирюльника физиономии делаются глупее процентов на семьдесят пять. Я бы хотел, чтобы мне довелось увидеть автора «теории относительности», выходящим из парикмахерской.
Лео берет кресло и садится против меня. Его зрачки, как пиявки, впиваются в мой нос:
— Мишка, а ведь у тебя над правой ноздрей черненькая.
Все пропало. Кровь, точно молоко от капли уксуса, свертывается в моих жилах.
— Голову прозакладую, что ты ошибаешься. У меня на носу нет черненькой.
— Полно врать, есть.
— Клянусь тебе.
— Клянусь тебе, — угорек. И достаточно внушительный.
Его взгляд становится Коршуновым Сосудики на белках наливаются кровью.
— Надо выдавить.
— Может быть, завтра, Лео? Сегодня я собрался на «Лебединое озеро». У меня хорошее место, разорился на третий ряд, только Ниночке не рассказывай.
Он пересаживается ко мне на колени, берет меня за виски и приближает мой нос к своим Коршуновым глазам в кровавых ниточках.
Он дрожит. Наслаждение, получаемое им от выдавливанья на моем носу угрей, может равняться только ужасу, который испытываю при этом я.
Я закрываю глаза. Пальцы мои становятся горлышками пивных бутылок. Лоб покрывается остекленными капельками. Я галлюцинирую когтями стервятника, пахнущими грушевой эссенцией. Они покрыты лаком — красным, как запекшаяся кровь.
— Не двигайся Мишка. У тебя на носу целых четыре черненьких.
— Но это же мой нос. Мой собственный нос. Разве я уж не хозяин своего собственного носа?
Он упирается мне коленом в живот. Сладострастно дышит. Я плачу крупными слезами, как волоокая лошадь.
10Все мое лицо покрыто вспухшими кругами с пунцовыми фонариками, словно освещающими вход в опустошенные норки.
Черненьких оказалось значительно больше, чем мы предполагали. При желании их было бы можно пересчитать. Они лежат стройной шеренгочкой на фаянсовом блюдце, издевательски задрав крохотные головки.
11Выдавливанье повторилось в субботу 16-го сентября перед пиршеством.
12Трудно даже поверить, что из-за этих самых крохотных червячков с издевательскими головками и белыми хвостиками я на шнуре от портьеры повесил моего друга.