Томмазо Ландольфи - Осенняя история
В кумирне духов — гробовая тишина. Почти угасшая жаровня при немощном свеченье угольков не позволяла различать предметы. Старик упал в каких-то двух шагах от двери, и я надеялся, что без труда найду его на ощупь. Но старика там не было. Не зная, что и думать, я попытался раздобыть огня. Но где взять спички? До этого я, кажется, заметил их на столике. Попутно я набрел на масляную лампу, лежавшую все в том же месте. На столике нащупал горстку спичек Попробовал возжечь светильник тот оказался пуст. И все-таки промасленный фитиль затеплился тщедушным огоньком.
При этом чахлом свете я огляделся. Вероятно, хозяин отполз немного в сторону. Но нет: старик исчез бесследно. Я не мог поверить, что кто-нибудь его унес из комнаты. Следовательно, он очнулся и вышел сам? Иль вызванные им же силы забрали старика с собой?
Что мне теперь до этого! Скорей покинуть этот дом. Мной овладел неудержимый страх. Прочь, прочь из сумрачного, адова отнорка. Через какое время, точно не скажу, избегнув псов, я выпрыгнул из нижнего окна и очутился на свободе. Я перевел дыхание.
Угрюмый сумрак ночи рассеивался жутковатой белизной тумана. На бледном поле неба туман накрыл далекие вершины изодранной мохнатой шапкой. Я был в чем был, без всяческих припасов: не беда! Все что угодно, только не обратно. Оставалось взять ружье из залы. Собаки мне мешать не станут: сейчас им, видимо, не до меня.
Все так и вышло. Пробраться в дом пришлось окольными путями, ведь главный вход был заперт изнутри. Испытывая облегчение и странную подавленность, я двинулся уторопленным шагом в окружный путь, сквозь заросли, меж влажных скал.
Куда я шел? Речь не о том. Тогда я этого не знал. Я уносился прочь.
Глава пятнадцатая
Но скверно знает человеческое сердце тот, кто подумал, будто не вернусь. Я оказался далеко от этих мест, нашел былых друзей, свел новые знакомства и окунулся в круговерть тех дней. Ночь, ставшая последней в стариковском доме, казалось, пробудила дремавшее во мне дотоле чувство долга. Я угодил в лихую перестрелку, был ранен, но не тяжело: задело руку. В те дни я и вернулся.
С момента бегства прошло недели две. И вновь, отчасти с умыслом, отчасти по необходимости, я появился там под вечер. Причины, побудившие меня вернуться, объяснялись исключительно нуждою. Но непонятно, что мне делать дальше? По-видимому, ничего. Или же действовать по обстоятельствам, буде последние представятся. Зачем я все-таки сюда пришел? Я не особо этим мучился. Тогда я обратился в бегство, теперь настал черед вернуться.
На этот раз мой путь пролег через низину. Фасад возник передо мной после того, как я сошел со склона, поросшего густой растительностью, и был от дома на ружейный выстрел. Однако я пошел кругом. Тому имелись веские причины. Во-первых, парадный вход не открывали, быть может, не одно столетье, и эта половина дома была необитаемой. А главное, когда однажды я уже пришелся здесь не ко двору, что можно было ожидать сейчас? Конечно, при условии, что мой хозяин жив. Но даже если нет, я должен хорошенько осмотреть усадьбу. Я миновал ухоженный когда-то яблоневый сад, скрываясь за кустарником и миртовой оградой, и тихо шел по прелым листьям, устлавшим мокрую дорожку. Еще подрагивал тускнеющий лиловый свет; на западе, в безоблачном просвете неба, мерцали молодые звезды. Стояла обыкновенная для этих мест, ничем не нарушаемая тишина.
Я вышел к заднему крыльцу И здесь — покой и тишь. Входные двери настежь. На пороге, прислонившись к косяку, застыла женщина, казалось, созерцавшая усеянную звездами полоску неба.
Не стану утверждать, что сразу же ее узнал. Но что-то в ее чертах и тайном зове, исходившем от нее, внезапно всколыхнуло сердце. Отбросив всяческие опасенья, я открылся и подошел к ней.
Меня завидев, она чуть повернула голову и двинулась навстречу каменной походкой, пощуриваясь в сумеречном свете. Эти глаза и волосы, слегка разомкнутые губы и худенькие плечи, казалось, заключали неистовую силу воли. Эта нервозная рука, беспомощно опущенная долу, и платье с кружевом, муаровая шаль, и ожерелье из топазов, и даже крошечная диадема — все было столь знакомым, что обмануться я не мог. С каждым шагом предчаяние сердца, моя надежда перерастали в твердую уверенность: Лючия! Воистину Лючия, а не отвратное виденье той далекой ночи. Тогда, конечно, я не подумал, что эта юная особа не может быть оригиналом старинного портрета, — сотня причин мне говорила о другом. Нас разделял какой-то шаг, а я, я только на нее смотрел, не в силах проронить и слова.
Как ни странно, она, должно быть, тоже меня узнала, поскольку не выказала удивленья и пребывала в полной неподвижности. Молча она взирала на меня из сумерек сверкающим, бездонным взглядом. Всем существом я ощутил тот взгляд; разгоряченный, притягательный, немного мрачный и печальный и в то же время нежный и растерянный. Лишь грудь ее взволнованно вздымалась от внутреннего трепета: я слышал частое дыханье в тишине. И чудилось, что я узнал его: то самое дыханье, что долетело до меня однажды ночью в спальне. Повеяло его особой свежестью, столь дорогой и близкой.
Но вот ее глаза блеснули гневом. Она заговорила голосом, исполненным высокомерия:
— Что вас так поразило, сударь? Возможно, сходство с моею матушкой, графинею Лючией, чей облик вам, верно, памятен по старому портрету? Иль вам не терпится порасспросить меня о батюшке, графе… — Она упомянула род, о коем мне приходилось слышать в тех краях; похоже, его здесь уважали и побаивались. — Тому неделя, сударь, как он почил. Своими собственными руками я предала его земле, там, — Лючия указала мне в глубь сада, — подле женщины, которую мой батюшка любил всю жизнь, как любит и поныне. А вы, милейший, сопричастны его смерти. Вот и развеялись, — прибавила она презрительно, — загадки, вас волновавшие настолько, что вы осмелились проникнуть под наш священный кров. Ступайте, сударь, — закончила она, притопнув ножкой, — теперь вы все узнали. Ужели не за этим вы вернулись?
Сдавалось, она вот-вот расплачется, по — детски, от негодования. Но вместо этого она вдруг изменила голос, уже не величая меня сударем, и продолжала без видимого перехода ласковым, умильным тоном, в котором прозвучала безграничная заботливость. Тот голос, благозвучный и глубокий, был настоящим голосом Лючии.
— Уже ночь, и ты устал, дорогой. Ты ранен, тебе больно? — Она погладила мою повязку. — Пойдем, пойдем же в дом, мой милый. — Легонько подтолкнув меня, Лючия бросилась вперед и крикнула: — Мак, Йошуа, он вернулся!
Гигантскими прыжками собаки ринулись к порогу. В нескольких шагах от нас они остановились, порыкивая на меня недружелюбно. Лючия опустилась на колени и обняла их за головы. Волосы ее неудержимо разметались по плечам широким пологом. Тонкие и бархатистые, они казались мне живыми и непокорными; и я невольно вздрогнул: спутанные пряди извивались, точно встревоженные змейки.
— Ну, будет, будет вам, глупышки, вы не должны его так встречать, — приговаривала она напевно, лаская псов и прижимаясь к ним щекой. — Что это вы на него взъелись? Ах, злючки, так-то вы меня любите…
Она как будто позабыла обо мне. Наконец Лючия встала, откинула за спину волосы и, глядя на меня с ошеломляющей холодностью, заговорила неожиданно визгливым голосом с какой-то неестественной усмешкой:
— Уж вам-то, сударь, ведомо, что этот дом по части угощенья не богат. Коль вы проголодались — не обессудьте. Коль утомились — просим отдохнуть… Милый мой, я хочу сама приготовить тебе ужин и постелить постель… пойдем со мной. А хочешь, я перевяжу твою рану? Не бойся, я умею. Ну, пойдем, пойдем. — И она направилась к покоям. Но тут же резко обернулась, подошла вплотную, задумчиво взглянула на меня в упор, изящным пальцем обвела мне рот, заботливо дотронулась до перепачканных штанов и прошептала: — Борода. — (У меня и вправду отросла густая борода.) Затем, нахмурив брови, топнула ногой. — Так проходите! Останься здесь, я все подам сама, сядь там, — и показала мне на круглый стол. Она исчезла за одной из внутренних дверей. Зачастую ее движения и жесты были нарочито резкими, слова же то и дело прерывались короткими смешками, от которых кровь стыла в жилах…
Я был в смятении: как, неужели эта несчастная умалишенная и есть Лючия? По странной логике разгоряченных чувств я и не думал проводить различия меж матерью и дочкой. Оно казалось мне излишним, даже надуманным, каким-то вздорным розыгрышем, ничтожною причудой этой жизни. Без колебаний дочь я называл по имени ее покойной матери. Или отталкивающей химеры.
Но почему взлелеянный мной образ упорно оборачивался в этой жизни то мерзким призраком, то существом, в котором свет разума уже угас? Однако истинный, мой образ той Лючии все явственнее воплощался для меня в словах и жестах этой женщины, как будто нынешнее помутнение ее рассудка было скоропреходящим; сама она — отнюдь не падший ангел, а лишь заблудший, и я еще смогу освободить ее от этого заклятья, и собственным терпением, любовью, добротой и силой жертвенной и чудодейственной любви я помогу Лючии обрести себя и принесу ей заповеданное счастье… Весь поглощенный этой пылкой думой, я размышлял, откинувшись на спинку стула, и ждал, что будет дальше.