Сергей Толстой - Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1
В дальнейших главах развертывалась история предков отца со стороны матери — Кротковых.
Их родовое имение Кротовка, в Самарской губернии, сейчас за сестрой отца — тетей Машей; досталось супругу ее, Владимиру Львову — думскому деятелю, впоследствии обер-прокурору Святейшего синода в незадачливом Временном правительстве.
Во второй половине XVIII века Кротовка была цветущим богатым имением. Вокруг барского дома лежали большие хлебородные просторы, колосились поля, паслись неисчислимые стада, трудились в количестве «скольких-то тысяч душ» крепостные. Всем этим достоянием владел Степан Егорович Кротков. Его портрет, верно, сработанный каким-нибудь крепостным художником, висел бок о бок с «красным дедушкой» в зале Новинского дома. Над синим кафтаном и лимонно-желтым жилетом с перламутровыми пуговицами кружевное жабо обрамляло волевое лицо, одно из тех лиц, что давно бесследно исчезли как тип, как строение всей системы лицевых мышц и мускулов, отмеченных своеобразной цельностью суровой прямоты, настойчивости и властной, деспотической воли…
Вставало над Кротовкой жаркое южное солнце. Нещадно палило оно, на корню сжигая посевы. Сколько в полях ни служилось молебнов о ниспосланьи дождей, дождей не было. Уносили обратно иконы; покачиваясь в безоблачном небе, следом за блестящими облачениями попов, плыли хоругви, и зной продолжался. Такая была полоса: год за годом неурожаи. Тотчас же, вслед за весной, приходила знойная засуха, и солнце сжигало все на корню. Крестьяне, бросая дома и семьи, бежали в Заволжье, чтобы прожить грабежом, а кто оставался, те пухли от голода. Пекли хлебы почти из одной лебеды, да и той становилось все меньше. Варили сено, опилки, кору. Скот и резать не успевали — такой был падеж. Пока был, так и то приходилось питаться дохлятиной, а потом подошло: ни скота, ни хлеба — все подобралось.
Конечно, в богатых имениях их владельцам жилось не так плохо. Хочешь не хочешь, барщину мужики выполняли, и зерно, хоть далеко не так, как в урожайные годы, а все ж наполняло амбары. Иные так даже богатели, используя невероятно по тому времени вздутые цены на хлеб. Недород пусть себе недородом, а с многих тысяч десятин удавалось собрать кое-что, и не только себе, а и чтобы пустить на продажу.
Едва ли не самым богатым помещиком во всей губернии был кротковский барин. Когда он увидел, что происходит с его крепостными, не смог остаться спокойным — ведь души же! Умевший властвовать сурово и до жестокости даже порой, человек своего времени во всем — и в дурном, и в хорошем, — он видел, что мучатся люди безвинно, что им тяжело, как еще никогда не бывало, и, обдумав серьезно, стал приводить в исполнение решение, решение, показавшееся многим вокруг невероятным и безрассудным. У него-то зерна было много — амбары ломились. Но ведь в этом зерне заключалось и все богатство его — весь почет, и надел сыновей, и приданое дочернее. И, несмотря на это, он приказывал поочередно открывать амбары свои один за другим. Три года стояли недороды. И три года Кротков безвозмездно кормил своих крепостных, пока хватало запасов. Наконец, наступили года урожайные. Пошли своевременные дожди. Иссохшая, трещиноватая земля жадно пила влагу. На полях поднимались посевы, колосились, желтели. Окрепли и ожили люди. Снова в амбары рекой притекало зерно. Не сделался Кротков беднее — напротив. Но уже назревала иная беда. На казацкие пики сажая дворянские головы, шел Емельян Пугачев. К нему отовсюду стекались казаки, беглые крепостные, башкиры. Все ближе и ближе подступала, все шире и шире разливалась волна восстания. Один за другим сдавались на милость гарнизоны степных крепостей, пылали имения… Кротков отправил к родным всю семью, а сам оставался на месте…
Сжималось, охватывая со всех сторон, тесное кольцо пугачевцев. Бежать уже было поздно, да Кротков и не думал бежать. А пощады ждать тоже не приходилось. Для этого пришлось бы признать царем Пугачева, целовать ему руку. Быть не может и мысли об этом. Это ясно даже и каждому мужику в его Кротовке.
А крестьяне ждут не дождутся своего «мужицкого царя». Надеются на новую, лучшую жизнь. И все же одно сверлит и тревожит: как же с барином? Допустить ли, чтобы его растерзали, чтоб голову сняли за помощь его да за хлеб даровой? Не годится. А сам-то он что? Ничего. Пистолеты свои приготовил — почистил и смазал, помолился, попу исповедался и ждет… Всем народом его убеждать приходили, что ждать, вроде, нечего. Надо, мол, значит, на время укрыться, а там будет видно. Поклонился, спасибо сказал, обещал, что подумает, как ему быть, что все вины прощает и сам просит зла на него не иметь, ну, а там, в остальном, Божья воля… И вот по тенистой аллее, к самому дому ведущей, со свистом и гиканьем мчится отряд пугачевцев. У парадного входа коней осадили. Под перезвон колокольный на звоннице церкви приходской к ним навстречу на полотенцах расшитых выносят хлеб-соль. А вдали сизая пыль на дорогах клубится — следом за передовыми едет главная сила…
— А ну, где ваш барин? Слыхать было — он не уехал. Так что ж не встречает? Тащите силой, коли так!
— Ды кто ж его знает. Про то неизвестны… Был вроде давеча…
— Ин ладно, найдем, все одно. Погуторить с ним больно в охоту.
…Трое суток, и ночью не умолкая, в доме длится кутеж. Одно за другим вылетают днища из бочек, над трубами вьются в горячке дымы: жаркое в печах обливается жиром…
— А барин-то ваш где-то здесь… Ну-ка, сказывай: кто из вас знает? Не то вот пятки вам всем припалим… И тебе на орехи достанется, старая ведьма. Врешь — скажешь! Эй! Неси-ка сюды угольков, да пожарче…
Опалили ступни узловатые ключнице, старику дворецкому выдрали полбороды, поизбивали иных.
Ничего не добились — не знаем, и все тут. Про то неизвестны… Ищите!..
И рыщут повсюду приезжие. Простуканы стены, осмотрены все чердаки, содраны висевшие на стенах занавески, ковры и портьеры, сдвинуты с мест, на попа перевернуты все сундуки и лари. Нет уже неосмотренных кладовых, тайников и подвалов. Где же он прячется?!
Поздней ночью, когда стемнеет совсем, из людской осторожно выбегает шустрый белобрысый мальчонка. Через сад, хоронясь за кустами, пробирается он, под рубашкою пряча маленький узелок. Неподалеку от дома, за садом, небольшое болотце, заросшее камышом и осокой, по краю окаймлено лопухами огромными. В болотце вода ледяная, ключи тут подземные бьют, и дальше отсюда уже по поверхности бежит их вода ручейком через сад, на гумно. Осмотревшись вокруг, мальчишка, присев чуть, пищит по-мышиному. Тотчас камыш раздвигается, и над водою видна голова. Та голова, что напрасно ищут везде пугачевцы, та, за выдачу которой награда им обещана. Награда немалая, чтобы голову ту навсегда от тулова отъединить, которого и сейчас не видать под водой, будто вовсе и нет его. Словно только и есть, что одна голова, отражающая в широко открытых глазах яркие полночные звезды…
Четверо суток…
Лишь перед самым рассветом, когда в доме ненадолго смолкает шум пьяной оргии и пугачевская вольница сну отдается, выходит на берег кротковский барин. Таясь ото всех, потихоньку он ест принесенную пищу, расправляет сведенные плечи и руки. А в дом, хоть и рядом тот дом, а нельзя. И ни обогреться, ни обсушиться…
Кто-то кого-то окликнул у дома, хриплый голос ругнулся спросонья, фыркнула лошадь — заря на востоке уже занимается. В воду пора ему снова…
За первыми сутками так миновали вторые. Кончились, третьи пошли. Искать Степана Егорыча бросили — видно, махнули рукой. А то и сюда приходили, жердиной камыш разводили. Чуть еще, и могли бы заметить.
На четвертые сутки у дома шум поднимается. Конское ржанье и топот, галдеж, а потом все умолкло, и, немного спустя, голос где-то рядом. Окликают: «Эй, барин! Вы живы ли тута? Кончилось… Все, как есть, укатили. Да как торопились… Поджечь собрались, так и то не успели… в двух местах запалили. Ребята там тушат…» И, приняв под руки обессиленное, ни к чему не чувствительное большое грузное тело, ведут его в дом. Миновала беда.
Так за добро отплатили добром крепостные. Никто не выдал. Ни пытка, ни страх, ни соблазн на большую награду — ничто не перетянуло, не заставило смалодушествовать ни одного из числа знавших тайну. А знали многие…
Отец умолк. Его дети, и они же слушатели, тоже молчат. Здесь оба старших брата и Вера. Братья приехали вечером лишь накануне. Ваня задумчиво переводит глаза с одного портрета на другой: вот они все здесь, потомки, далекие и близкие, Степана Егоровича. Мы — потомки его в седьмом поколении, отец же — в шестом. Вера не отводит заблестевших глаз от какой-то точки на раме окна, потому что вот-вот побежит по щеке что-то очень глупое, женское… Оттого ли, что хорошо написана и прочтена была глава, оттого ли, что далекая быль затронула что-то, а что именно, и сама она ясно не скажет… Кока смотрит отцу прямо в лицо. Счастливая гордость оживила его черты, залила ярким румянцем обычно бледные щеки. Он прерывает молчание первым: