Эрих Ремарк - Возлюби ближнего своего
– Стихи? – удивленно переспросил Керн.
– Да. Совсем простые. Например, те, что поют детям перед сном:
Я устал и лягу спать, Уложи меня в кровать!
Пусть, отец, взор строгий твой Охраняет мой покой!
Нашалил сегодня я – Боже, не ругай меня!
Кровь Христа, дары твои – Да искупят все грехи.
Он стоял в полутемной комнате в белом нижнем белье, словно усталый приветливый призрак, и читал стихи – медленно, монотонно, глядя погасшими глазами в ночь за окном.
– Стихи меня успокаивают, – сказал он и улыбнулся. – Я не знаю, почему, но они меня успокаивают.
– Может быть, – ответил Керн.
– Это кажется невероятным, но они действительно успокаивают. После них я чувствую себя спокойно, и мне кажется, будто я – дома.
На душе у Керна стало нехорошо. Он почувствовал, как по коже забегали мурашки.
– Я не знаю стихов наизусть, – сказал он. – Я все забыл. Мне кажется, что прошла целая вечность с-тех пор, как я учился в школе.
– Я их тоже забыл. А теперь, внезапно, все вспомнил.
Керн кивнул. Затем он поднялся. Он хотел уйти из комнаты. Пусть Рабе поспит.
– Если б только знать, как убивать время по вечерам, – сказал Керн. – Вечер – это самое проклятое время. Книг я уже давно больше не читаю. А сидеть внизу и в сотый раз обсуждать, как чудесно было в Германии и когда все изменится, – мне совершенно не хочется.
Рабе сел на кровать.
– Идите в кино. Это лучшее средство убить вечер. Выйдя из кино, обычно даже не помнишь, что видел, но там, по крайней мере, ты забываешься…
Он снял чулки. Керн задумчиво посмотрел на него.
– В кино, – сказал он. Ему пришло в голову, что он мог бы пригласить в кино и девушку из соседней комнаты. – Вы знаете людей, которые живут в отеле? – спросил он.
Рабе положил чулки на стул и пошевелил голыми пальцами ног.
– Некоторых знаю. А что? – Он посмотрел на свои ноги, будто никогда их раньше не видел.
– А людей из соседней комнаты?
Рабе задумался.
– Там живет старуха Шимановская. До войны Она была знаменитой актрисой.
– Я не ее имею в виду.
– Он имеет в виду Рут Голланд, молодую симпатичную девушку, – раздался голос мужчины в очках, третьего жильца комнаты. Он уже несколько минут стоял в дверях и слушал разговор. Его звали Марилл, и он раньше был депутатом рейхстага. – Вы Керн, дон жуан, так ведь?
Керн покраснел.
– Удивительно, – продолжал Марилл. – При самых естественных вещах человек краснеет. При пошлых – никогда. Ну, как сегодня торговля, Керн?
– Настоящая катастрофа. Потерял очень много денег.
– Тогда вам нужно еще потратиться. Это лучшее средство избежать расстройства.
– Я как раз и собирался это сделать, – сказал Керн. – Хочу идти в кино.
– Браво! С Рут Голланд, я так понял из вашего осторожного выспрашивания?
– Не знаю. Я же еще с ней совсем не знаком.
– Вы не знакомы с большинством людей. Когда-то нужно начать знакомиться. Валяйте, Керн! Мужество – лучшее украшение молодости.
– Вы думаете, она пойдет со мной?
– Конечно. В этом одно из преимуществ нашей поганой жизни. Каждый человек будет благодарен, если его отвлекут от страха и скуки, между которыми он постоянно находится. Итак, отбросьте ложный стыд! Вперед, в бой, и не дрожать!
– Идите в «Риальто», – посоветовал Рабе с постели. – Там какой-то фильм о Марокко. Я сделал вывод: человек больше отвлекается от действительности, если попадает в более отдаленные страны.
– Марокко всегда можно полюбоваться, – согласился Марилл. – И молодым девицам тоже.
Рабе со вздохом завернулся в одеяло.
– У меня иногда появляется желание проспать лет десять, не просыпаясь.
– И вы хотели бы, проснувшись, быть лет на десять старше? – поинтересовался Марилл.
Рабе взглянул на него.
– Нет. Тогда бы мои дети уже стали взрослыми.
Керн постучал в дверь соседней комнаты. Из-за двери раздался чей-то голос. Он вошел и сразу же остановился. Его взгляд упал на Шимановскую.
Она была похожа на сову в вуали. Глубокие морщины покрывал толстый слой пудры, они смахивали на горный снежный ландшафт. Глубоко в них, словно расщелины, сидели глаза. Она уставилась на Керна с таким видом, будто собиралась броситься на него, выпустив все свои когти. В руках она держала ярко-красную шаль, из которой торчало несколько вязальных спиц. Керн уже подумал, что она сейчас бросится на него, но внезапно на ее лице появилось что-то похожее на улыбку.
– Что вы хотите, молодой друг? – спросила она с пафосом, грудным театральным голосом.
– Я хотел бы поговорить с флейлейн Голланд.
Улыбку словно смыло.
– Ах, вот что!
Шимановская с презрением посмотрела на Керна и принялась сильно стучать своими спицами.
Рут Голланд поднялась с постели. Она читала. Керн заметил, что она лежала на той кровати, у которой он стоял ночью. Внезапно его бросило в жар.
– Могу ли я вас спросить… – сказал он.
Девушка встала и вышла вместе с ним в коридор. Шимановская послала им вслед какой-то звук, похожий на храп раненой лошади.
– Вы не хотели бы пойти со мной в кино? – спросил Керн, когда они вышли. – У меня есть два билета, – солгал он.
Рут Голланд посмотрела на него…
– Или у вас другие планы? Может быть…
Она покачала, головой.
– Нет, у меня нет никаких планов.
– Тогда пойдемте, со мной. Зачем вам сидеть целый вечер в комнате?
– Я уже привыкла к этому.
– Тем хуже. Я пробыл, у вас всего две минуты и рад, что выбрался оттуда. Я думал, что меня там сожрут.
Девушка засмеялась. Внезапно она показалась Керну совсем ребенком.
– У Шимановской только такой вид. У нее доброе сердце.
– Может быть, но это не написано у нее на лице. Фильм начинается через четверть часа. Идемте?
– Хорошо, – сказала Рут Голланд неожиданно твердо.
У самых касс Керн прошел вперед.
– Минутку, я только возьму билеты. Они здесь отложены.
Он купил два билета и подумал, что она ничего не заметила. Но мгновение спустя ему было все равно – главное, что она сидела рядом. Свет в зале погас. На экране появилась касба Маракеша, красочная и освещенная лучами солнца; сверкала пустыня, а в жаркой африканской ночи раздавался дрожащий однообразный звук труб и тамбуринов…
Рут Голланд откинулась на спинку кресла. Музыка лилась на нее, словно теплый дождь, – теплый монотонный дождь, из которого мучительно всплывали воспоминания…
Она стояла у нюрнбергского крепостного рва. Был апрель. Перед ней в темноте стоял студент Герберт Биллинг, держа в руке скомканную газету.
– Ты понимаешь, что я имею в виду, Рут?
– Да, понимаю, Герберт. Это легко понять.
Герберт нервно мял в руках экземпляр «Штюрмера».
– Мое имя стоит в газете, как имя прислужника евреев! Как человека, позорящего арийскую расу! Это конец, ты понимаешь?
– Да, Герберт.
– Я должен подумать, как мне выкрутиться из этого положения. На карту поставлена вся моя карьера. В газете… Ее читают все, понимаешь?
– Да, Герберт. Мое имя тоже стоит в газете.
– Это совершенно другое дело. С тобой ничего не случится. Ты все равно не сможешь больше ходить в университет.
– Ты прав, Герберт.
– Значит, это конец, правда? Мы расстанемся и никогда больше не будем встречаться.
– Не будем… Ну, а теперь прощай.
Она повернулась и пошла.
– Подожди!.. Рут! Подожди еще минуту!
Она остановилась. Он подошел ближе. Его лицо в темноте было так близко, что она слышала его дыхание.
– Послушай, – сказал он. – Куда же ты сейчас?
– Домой.
– Тебе же не нужно сразу… – Его дыхание стало сильнее. – С этим вопросом покончено, правда? Это так и останется! Но ты бы могла… мы бы могли… как раз сегодня вечером у меня нет никого дома, понимаешь, нас не увидят. – Он взял ее за руку. – Зачем нам расставаться так, я имею в виду
– так формально. Мы бы могли еще…
– Уходи, – сказала она. – Уходи немедленно!
– Ну, будь умницей. Рут. – Он взял ее за плечи.
Она посмотрела на красивое, любимое лицо, которому доверяла, не задумываясь. Потом она ударила по нему.
– Уходи! – закричала она. В ее глазах стояли слезы. – Уходи!
Биллинг отшатнулся.
– Что? Бить? Бить меня? Ты ударила меня, вонючая жидовка?
Он сделал движение, собираясь броситься на нее.
– Убирайся! – закричала она звонко.
Он оглянулся.
– Заткнись! – прошипел он. – Ты что, хочешь натравить на меня людей! Ты способна и на это! Я ухожу. Конечно, я ухожу! Слава богу, я от тебя отвязался.
«Guand l'amour meurt»[3] – томно пела женщина на экране, в шуме и сигаретном дыму марокканского кафе. Рут Голланд провела рукой по лицу…
Все остальное мало для нее значило. Страх родственников, у которых она жила; настойчивые уговоры дяди уехать, чтобы и его не втянули в это дело; анонимное письмо, в котором говорилось, что если она не уедет в течение трех дней, то ее провезут по всему городу как осквернителя арийской крови, с обрезанными волосами и с плакатами на груди и спине; часы, проведенные на могиле матери; дождливое утро перед памятником павшим воинам, с которого соскоблили имя ее отца только потому, что тот был евреем (он погиб в Бельгии в 1916 году). А затем поспешное одинокое бегство за границу, в Прагу, с несколькими драгоценностями, оставшимися после смерти матери…