Собрание сочинений в 9 тт. Том 2 - Уильям Фолкнер
Он пригласил женщину к себе. Шли они пешком, она несла ребенка, а Бенбоу — бутылку молока, овощи, консервы. Ребенок не просыпался.
— Вы, должно быть, слишком подолгу носите его на руках, — сказал Хорес. — Надо будет подыскать ему няню.
Он оставил ее в доме, а сам вернулся в город и позвонил сестре, чтобы прислала машину. Машина приехала. За ужином он рассказал об этой истории Нарциссе и мисс Дженни.
— Ты суешься не в свое дело! — заявила сестра; ее обычно безмятежное лицо и голос дышали яростью. — Когда ты увел у человека жену с ребенком, я сочла, что это отвратительно, но сказала: «По крайней мере больше явиться сюда он не посмеет». Когда ушел из дома, как черномазый, бросил ее, я сочла, что и это отвратительно, хотя не допускала мысли, что ты оставил ее навсегда. Затем, когда ни с того, ни сего отказался жить здесь, отпер дом, сам на глазах у всех отмывал его и стал там жить как бродяга, весь город счел это странным; а теперь ты демонстративно связываешься с бывшей, как сам сказал, проституткой, женой убийцы.
— Я не могу поступить иначе. У нее нет никого и ничего. Только перешитое застиранное платье, лет пять назад вышедшее из моды, и ребенок, едва живой, завернутый в затертый до белизны лоскут одеяла. Она ничего ни у кого не просит, кроме того, чтобы ее оставили в покое, пытается добиться чего-то в жизни, а вы, беззаботные непорочные женщины…
— Ты считаешь, у самогонщика не хватит денег нанять лучшего адвоката в стране? — спросила мисс Дженни.
— Совсем нет, — сказал Хорес. — Уверен, он мог бы нанять адвоката получше. Дело в том, что…
— Хорес, — перебила сестра. Она пристально глядела на него. — Где эта женщина?
Мисс Дженни тоже глядела на него, слегка подавшись вперед в своем кресле.
— Ты привел эту женщину в мой дом?
— Это и мой дом, милочка. — Нарцисса не знала, что он в течение десяти лет, обманывая жену, выплачивал проценты по закладной на каменный дом, выстроенный для нее в Кинстоне, и поэтому не могла сдавать в аренду джефферсонский дом, и жена не знала, что Хорес имеет в нем долю. — Пока он пустует, она с ребенком…
— Дом, где мои отец и мать, твои отец и мать, дом, где я… Не допущу этого. Не допущу.
— Тогда всего на одну ночь. Утром я поселю ее в отеле. Подумай, одинокая, с младенцем… Представь на ее месте себя с Бори, твоего мужа обвинили в убийстве, и ты знаешь, что он не…
— Я не желаю думать о ней. И была бы рада ничего не знать об этой истории. Подумать только, мой брат… Разве не видишь, что тебе вечно приходится убирать за собой? Дело не в том, что остается мусор; дело в том, что… что… Но привести проститутку, убийцу в дом, где я родилась!
— Чепуха, — сказала мисс Дженни. — Хорес, а нет ли здесь того, что юристы именуют сговором? Попустительством? Кажется, ты делаешь для этих людей уже больше, чем положено адвокату. Ты недавно побывал там, где произошло убийство. Люди могут решить, что ты знаешь больше, чем говоришь.
— Вы правы, миссис Блэкстоун[69], — ответил Хорес. Иной раз я задаюсь вопросом, почему не разбогател, занимаясь юриспруденцией. Может, я разбогатею, когда подрасту настолько, чтобы ходить в ту же юридическую школу, что и вы.
— На твоем месте, — сказала мисс Дженни, — я бы сейчас поехала в город, отвезла ту женщину в отель и поселила там. Еще не поздно.
— И возвращайся в Кинстон до конца всей истории, — сказала Нарцисса. Эти люди тебе никто. Чего ради ты должен заботиться о них?
— Я не могу стоять сложа руки и видеть несправедливость…
— Ты, Хорес, не сможешь даже подступиться к несправедливости, — сказала мисс Дженни.
— Ну тогда иронию судьбы, кроющуюся в обстоятельствах дела.
— Хмм, — протянула мисс Дженни. — Видимо, дело в том, что это единственная твоя знакомая, ничего не знающая о тех креветках.
— Опять я, как всегда, разболтался, — сказал Хорес. — Придется надеяться, что вы…
— Чепуха, — сказала мисс Дженни. — Думаешь, Нарцисса позволит кому-то узнать, что ее родственник знается с людьми, способными на столь естественные вещи, как любовные утехи, грабеж или кража?
Скрытностью Нарцисса отличалась. В течение всех четырех дней между Кинстоном и Джефферсоном Хорес рассчитывал на это ее качество. Он не ждал, что она — как и любая женщина — будет слишком уж волноваться из-за мужчины, которому не жена и не мать, когда приходится тревожиться и заботиться о сыне. Но скрытности ожидал, потому что сестра в течение тридцати шести лет отличалась ею.
Когда Хорес подъехал к городскому дому, в одной из комнат горел свет. Войдя, он зашагал по полу, который отмывал сам, проявив с тряпкой не больше мастерства, чем с потерянным молотком, которым десять лет назад заколачивал окна и ставни, он, так и не научившийся водить машину. Но с тех пор прошло десять лет, вместо того молотка появился новый, которым Хорес извлек неумело забитые гвозди, в открытые окна виднелись участки вымытого пола, идиллические, словно заброшенные пруды, в призрачном окружении зачехленной мебели.
Женщина еще не укладывалась и не раздевалась, только сняла шляпку и положила на кровать, где спал ребенок. Лежа рядом, они создавали впечатление неустроенности явственнее, чем искусственное освещение и свежая постель в пропахшем долгим запустением жилье. Казалось, женственность — это некий ток, идущий по проводу, на котором висят несколько одинаковых лампочек.
— У меня на кухне кой-какие вещи, — сказала женщина. — Я сейчас.
Ребенок лежал на кровати под лампочкой без абажура, и Хорес подумал, почему это женщины, покидая дом, снимают абажуры со всех ламп, хотя больше ни к чему не притрагиваются; он смотрел на ребенка, на его посиневшие веки, образующие на фоне свинцового цвета щечек тусклый, синевато-белый полумесяц, на влажную тень волос, покрывающих головку, на поднятые, тоже потные ручонки и думал: «Боже мой. Боже мой».
Он вспоминал, как впервые увидел ребенка в ящике за печью в том полуразрушенном доме за двенадцать миль от города; о гнетущей близости Лупоглазого, нависшей над домом будто тень чего-то размером со спичку, уродливо и зловеще искажающая нечто знакомое, привычное, большее в двадцать раз; о себе и женщине в кухне, освещенной лампой с треснутым закопченным стеклом, стоявшей на столе с чистой спартанской посудой, о Гудвине с Лупоглазым где-то в окружающей темноте, казавшейся безмятежной из-за стрекота лягушек и насекомых и вместе с тем таящей в