Константин Симонов - Солдатами не рождаются
– Пальцы оторвало.
Пикин поморщился, даже крякнул от досады.
– А мы с полковым комиссаром как раз к вам в батальон идем. Донесли, что вы много офицеров в плен взяли. А что вас ранило, еще не донесли. Перед другими полками вообще без выстрела руки подняли, как только артподготовка кончилась.
Синцов пожал плечами.
«Кто его знает, почему там подняли, а не у нас. И почему не донесли – неизвестно. О хорошем вообще быстрей доносят, чем о плохом… О Левашове, значит, тоже еще не донесли…»
– Кому батальон сдали?
– Ильину.
– Какие потери в батальоне?
– Насколько знаю, кроме меня, раненых нет.
Обязан был сказать про Левашова, но не сказал: не захотел говорить при этом толстомордом в белом полушубке, которого так, от всей души ненавидел Левашов. Через пять минут сами все узнают.
– Да, – сказал Пикин, – не повезло, в последние минуты. Сочувствую. – Он протянул на прощание руку. – Доложу командиру дивизии, что видел вас. Навестим. Постарайтесь, чтоб медики не увезли за пределы армии.
– Постараюсь. – Синцов так и не понял, серьезно или в утешение сказал это Пикин, потому что раз оторваны пальцы – значит, вчистую, и какая теперь разница, увезут тебя медики за пределы армии или не увезут.
Рука болела так, словно в нее беспрерывно, один за другим, заколачивали гвозди. Он из последних сил прибавил шагу.
В медсанбате перед чисткой раны дали полтораста граммов водки, и когда Синцов сел после этого в кабину санитарного автобуса, везшего в госпиталь немногочисленных сегодняшних раненых, то, чуть-чуть отойдя от боли, почти сразу уснул.
А проснулся оттого, что автобус не двигался. Машина стояла, и было в этом что-то тревожное, заставившее проснуться. Машина стояла, но что-то шуршало и двигалось, что-то происходило совсем рядом, за ее бортом.
Синцов открыл глаза, посмотрел через закрытое стекло кабины и увидел колонну немцев, идущих в строю по четыре мимо машины, обгоняя ее и шурша плечами по кузову.
Неизвестно, почему стояла машина. Водителя не было. Наверно, пробка: впереди видны другие машины. А немцы идут и идут по обочине впритирку к борту.
Синцов через стекло видел их – их плечи, их лица, их шапки, их шинели с поднятыми воротниками, их головы, обвязанные платками и тряпками поверх пилоток, их исхудалые небритые щеки и иногда их глаза, смотревшие в его сторону, внутрь кабины.
Шли пленные, безоружные немцы. Много, очень много немцев. Всего несколько часов, как наступила тишина, а их уже построили в колонны и гнали в тыл. И они шли, спотыкаясь и падая. Синцов видел, как кто-то упал, его приподняли под мышки и повели. Потом наступил перерыв, показалось, что все немцы прошли. Но это только показалось: через несколько минут о борт уже терлась плечами новая колонна. Во главе ее шло несколько офицеров, тоже изможденные, небритые, худые, в пилотках и меховых шапках с опущенными ушами. А за ними опять солдаты, солдаты…
В машину поспешно влез водитель, захлопнул дверцу и нажал на стартер. Теперь уже не немцы шли мимо машины, машина мимо них – долго, километр или полтора, и Синцов все смотрел на них, не в силах оторваться: неужели мы их столько взяли?
Когда наконец обогнали голову колонны и выехали на чистое место, водитель сказал:
– Отвоевались, товарищ капитан.
Синцов повернулся, подумав, что водитель имеет в виду его, но по выражению лица солдата понял, что тот говорит не о нем, а о немцах, мимо которых только что проехали.
– Да, отвоевались, – сказал Синцов вслух о немцах и подумал о себе: «А я?» Да, и ты тоже отвоевался. И все это уже в прошлом: и назначение в батальон, и вопрос Пикина «как, справитесь?», и твой ответ «справлюсь», и первое знакомство со всеми, вместе с кем пришлось воевать, и хмурый Туманян, и уже неживой теперь Левашов, и Рыбочкин с его стихами, и «декабрист» Завалишин, и Ильин, принявший вместо тебя батальон. Все позади: и первый бой, и последний, и все, что было между ними. А впереди только госпиталь под номером сто пятьдесят три.
Номер этот записан и дан Ивану Авдеичу, которого, несмотря на его возражения, не взял с собой дальше медсанбата, обнял, расцеловал и не взял. И Иван Авдеич теперь тоже там, позади, наверно, топает обратно в батальон, а может, уже и дошел. Вещевой мешок со всем твоим имуществом и с несколькими без твоего ведома запасенными банками консервов удобно пристроен в кабине, у тебя в ногах – последнее, что Авдеич успел и смог для тебя сделать.
Хотя нет, неправда! Еще одно может сделать и сделает. Когда прощались, попросил его, чтобы, если в батальоне снова появится военврач Овсянникова, рассказал ей о ранении в точности, не прибавляя и не убавляя, и дал номер госпиталя. На секунду подумал: хорошо, если бы она была рядом там, когда ранили. И сразу же отмахнулся от этой мысли: не дай бог!
Сейчас, когда обогнали колонну немцев, он, перестав на них смотреть, опять почувствовал в руке незатихающую боль. Вынул из ватных брюк часы и, как во сне, услышал Танин голос под утро: «Мне пора».
Неужели все это было той, прошлой ночью, с которой не минуло еще и полутора суток? И она была у него, и брала, и поворачивала его руку, и смотрела на эти черные со светящимися стрелками часы, которые ему вдруг захотелось сейчас подарить ей на память, чтобы носила. Только когда он ее увидит, вот в чем вопрос. И вообще, как все будет теперь у них? Он не подумал сейчас о себе, как о человеке, потерявшем руку и поэтому обязанном заново взглянуть на свои отношения с женщиной. Наверно, было что-то такое в Тане, что не позволило ему подумать об этом. Он просто подумал, что теперь у них все окончательно запуталось: что с ним будет и куда он попадет после того, как вылечится? Что будет для него возможно и что невозможно, где будет он и где окажется она?
Его снова охватила ярость: за пять минут до тишины! Из всего батальона одного тебя! Да, выбыл из строя. Как-никак шестое ранение, пора и честь знать. Война угощает, не скупится.
Попытался думать об этом спокойно, хладнокровно, не теряя здравого смысла, но из этого ничего не выходило. Что-то мешало представить и себя без войны, и войну без себя, и никакой здравый смысл тут не помогал.
Он отчетливо вспомнил то место, где для него все кончилось, – покрытую черным льдом площадь, изогнутый вопросительным знаком рельс слева, остов трамвая справа и бетонную стенку впереди.
Интересно, где похоронят Левашова? Когда-то Левашов клялся, что добьется и похоронит Героя Советского Союза комбата Поливанова в Сталинграде, на площади Павших борцов. А где теперь похоронят его самого? Конечно, такому человеку, как он, постараются отдать должное. Похоронят с салютом, с представителями от всех батальонов, и временный памятник сделают сегодня же или завтра. Может, там же, у этой стенки, будет заводской сквер или еще что-нибудь? А может, вообще ничего не будет на этом месте – ни скверов, ни заводов? Сровняют после войны с землей все развалины и начнут строить новое на новом месте!
Утром сказал Левашову: «Без вас не успеешь соскучиться!» – и не выходит из головы, что зря сказал, накаркал. Наверно, всю жизнь будешь об этом вспоминать. А жизнь у тебя, если уволят вчистую, теперь долгая.
А с этим полковым комиссаром, который бежал там, в Крыму, так и не довел до конца Левашов, унес в могилу. А тот живет и здравствует, и никто уже теперь не докажет, какая он сволочь!
– Ничего нельзя откладывать в жизни, а тем более на войне. Ничего!
Сказал громко, вслух – водитель даже повернул голову. Сказал так, словно у него еще была возможность спорить с Левашовым.
Левашов говорил, что у него никого нет. А раз никого нет, то кто же будет помнить о нем? Ну, я буду помнить. Да, я буду помнить, сколько буду жить. А Ильин не будет помнить? Будет. И Рыбочкин будет помнить, и Туманян, с которым они ругались, тоже будет помнить. И Феоктистов будет помнить. Хотя он говорил, что у него никого нет, все равно его будет помнить гораздо больше людей, чем некоторых из тех, у кого остаются на свете и жена, и дети, и разная другая близкая и далекая родня…
– Опять нагнали, ты смотри! – удивился водитель.
И действительно, они нагнали еще одну длинную колонну пленных. Она шла медленно, сползая с дороги вправо, проваливаясь в снегу; немцы падали, поднимались, цеплялись друг за друга, снова падали. И в том, как они шли и падали, и как поднимались, и как уже не смотрели в сторону, на теснившие их с дороги машины, чувствовалось отчаяние и перешедшая все границы усталость.
«Да, вот они, те самые немцы», – подумал Синцов. Несмотря на жалкий вид каждого из них по отдельности, зрелище еще одной бесконечной немецкой колонны снова вызвало в нем глухое чувство торжества, пробившееся сквозь боль и подавленность от непоправимости своего ранения.
Пробка, в которой задержалась санитарная машина, возникла по вине Серпилина. Возвращаясь из заводского района Сталинграда в штаб армии почти в то же время и той же дорогой и обогнав длинную колонну пленных, он остановил свой «виллис» в голове и задержал двигавшиеся сзади грузовики. Проверив у лейтенанта, начальника конвоя, какое им дано направление, он снова сел в машину и приказал адъютанту взять на заметку: надо позаботиться о маяках на дорогах, чтобы колонны пленных не вышли к ночи прямо в расположение разных тыловых частей и не получилось стрельбы и других кровавых недоразумений.