Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) - Уильям Фолкнер
Потом он увидел ее, стоящую около посудины в испанском стиле, наполненной песком и усеянной окурками, обгорелыми спичками и сгустками жевательной резинки, в старой коричневой шляпке и грязноватом тренчкоте[13], из кармана которого торчала сложенная газета. «Ну конечно, — подумал он, — ведь тренчкот сгодится кому угодно, так что они могут обойтись двумя — кто-то все равно должен сидеть дома с мальцом». Когда он двигался к ней, она миг смотрела на него в упор взглядом пустым и бледным, совершенно неузнающим, потом отвела глаза, так что, пока он добирался до нее сквозь забитый людьми вестибюль и все последующие три часа, когда вначале он, она, Шуман и Джиггс, а затем те же плюс мальчик и парашютист теснились в такси и он следил за неумолимым цифровым нарастанием счетчика, он, казалось, шел, не перемещаясь, в холодном безлюдье некоего стального коридора, напоминая мошку, попавшую в ружейный ствол, думая: «Вишь ты, Хагуд велел мне идти домой, а я все в толк не мог взять, домой я иду или нет. Но Джиггс сказал мне, что она в отеле, а я не поверил этому вовсе»; думая (пока бесповоротные цифирки щелкали и щелкали под тусклой настырной лампочкой, пока малыш спал у него на жестких коленях, пока остальные четверо курили сигареты, которые он им купил, и такси катило по темной, пахнущей болотом ракушечной дороге сначала в аэропорт, потом обратно в город) — думая, что он ведь не рассчитывал увидеть ее опять, потому что завтра не в счет и новое завтра тоже не в счет[14], ведь то будет на поле, где воздух и земля полнятся рыком и ревом, где они даже не живы, потому что не людского племени. Но только не так, не в теперешней приодетой благопристойности, на которую полиция даже не взглянет, не в ночном людском мире половины одиннадцатого, затем одиннадцати, затем двенадцати; а затем за миллионом отдельных секретных закрытых дверок мы расслабимся глубоко и беззащитно на спинах, отверстые для глубокого неспанья, для неотвратимой и повелительной плоти. Здесь, в двадцать две минуты одиннадцатого стоит она подле ночной посудины в пиренейском стиле, потому что один из ее мужей летал сегодня на развалюхе, которая три года назад была ничего, которая три года назад была настолько ничего, что потом всем остальным надо было действовать сообща, чтобы понятие «состязаться» сохраняло хоть какой-то смысл, так что теперь они не могут остановиться, ведь если они просто даже замедлят ход, собственное их потомство мигом настигнет их и уничтожит подобно тому, как на Борнео что-то там должно размножаться на бегу, чтобы не стать пищей для своего же отродья. «Ага, — думал он, — стоит и ждет, чтобы он мог повращаться здесь в своем синем сержевом и во втором тренчкоте среди виски и твида, когда ему полагается быть дома, если это слово здесь уместно, и лежать в постели, — правда, они не людского племени и могут обходиться без сна»; размышляя дальше, что, кажется, способен вынести из них хоть кого, если только один на один. «Точно, — подумал он, — нагроможденные клетушки тысячи пустых безъягодичных ночей. Им поторопиться бы, чтобы хоть тот, хоть другой мог лечь с ней в постель», идя напрямик в бледный холодный пустой взгляд, пробудившийся лишь после того, как он протянул руку к карману ее пальто и вытащил сложенную газету.
— Демпси бай-бай уже, наверно? — спросил он, разворачивая газету на странице, чьи заголовки он мог бы продекламировать не читая:
ГОРЕМ СГОРЕЛ
ЖИТЕЛЬ НЬЮ-ВАЛУА ОТВЕРГАЕТ ОБВИНЕНИЕ В АДЮЛЬТЕРЕ
МАЙЕРС ЛЕГКО ВЫИГРЫВАЕТ ГОНКУ В АЭРОПОРТУ ФЕЙНМАНА
СМЕЮЩИЙСЯ МАЛЬЧИК — ПЯТЫЙ НА СКАЧКАХ В ВАШИНГТОН-ПАРКЕ
— Самые лучшие газетные новости — это когда новостей нет вообще, — сказал он, вновь складывая газету. — Демпси спит, поди?
— Да, — ответила она. — Оставьте себе. Я видела уже. — Его лицо все-таки, видимо, на нее подействовало. — А, вспомнила. Вы же сами из газеты. Из этой? Или вы мне говорили, а я забыла?
— Да, — сказал он. — Я вам говорил. Нет, не из этой.
Потом он тоже повернулся; она тем временем уже успела окончить фразу.
— Это тот самый, кто кормил сегодня Джека мороженым, — сказала она.
Шуман был в синем серже, но без тренчкота. На нем была новая серая фетровая шляпа, сдвинутая на затылок и сидевшая не набекрень, как на магазинных рекламных снимках, а ровно, так что (невысокий, с голубыми глазами на простом, худощавом, предельно трезвом лице) он глядел не из-под нее, а из ее круга с откровенной и фатальной серьезностью, лишенной всякого юмора, как древний бритт, которому было сказано, что римский наместник примет его лишь в том случае, если он раздобудет и наденет центурионский шлем. Один немигающий миг он смотрел на репортера взглядом еще более пустым, чем только что женщина.
— Здорово вы сегодня отлетали, — сказал репортер.
— Да? — отозвался Шуман. Потом перевел взгляд на женщину. Репортер тоже посмотрел на нее. Она стояла как стояла, не пошевелясь, но в более полной теперь и какой-то ужасающей неподвижности, в покрытом пятнами тренчкоте, с дымящейся сигаретой в задубелых пальцах с черной подноготной каймой, глядя на Шумана с оголенной, настойчивой сосредоточенностью. — Все, — сказал Шуман. — Пошли. — Но она не двинулась