Уильям Теккерей - Дени Дюваль
Тетки Агнесы, барышни де Барр, категорически отрицали, что она — дочь их брата, и отказались платить что-либо за ее содержание. Родные ее матери тоже от нее отреклись. Им рассказали ту же историю, а ведь все мы охотно верим тому, чему хотим поверить. Бедная женщина согрешила. Ее ребенок родился в отсутствие мужа. Услышав весть о его возвращении, она убежала из дому, не смея с ним встретиться, и несчастный граф де Саверн пал от руки человека, который еще раньше лишил его чести. Де ла Мотту оставалось только либо терпеть все эти поношения, либо опровергать их в письмах из Англии. Поехать в Лотарингию он не мог, ибо был там кругом в долгах.
— По крайней мере, Дюваль, — сказал он мне, когда я пожал ему руку и от всей души простил его, — каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без куска хлеба.
Конечно, он был дурным человеком, но все же его нельзя считать законченным негодяем. Это был великий преступник, и он понес ужасную кару. Смиримся же и мы, грешные, и возблагодарим всевышнего за дарованную нам надежду на спасение.
Я думаю, что до несчастного мосье де Саверна дошло какое-нибудь хвастливое письмо, посланное де ла Моттом приятелю в лагере де Во, в котором шевалье похвалялся, что обратил в католичество некую протестантку из Страсбурга, — и что именно это обстоятельство ускорило возвращение графа и послужило причиною столь роковой развязки. Во всяком случае, так сказал мне сам де да Мотт при нашем последнем свидании.
Кто рассказал госпоже де Саверн о смерти ее мужа? Я сам (жалкий неугомонный болтун) узнал о происшедтем лишь много лет спустя. Матушка уверяла, будто она слышала, как лодочник Бидуа рассказывал эту историю за стаканом можжевеловой настойки в нашей гостиной. Комната графини находилась наверху, а дверь была открыта. Бедняжка очень сердилась при виде запертой двери, и после злополучного побега к морю в комнате графини всегда ночевала матушка или ее любимая служанка.
Из-за болезненного состояния графини это ужасное событие нисколько ее не затронуло, и мы даже понятия не имели, что она знает о случившемся, покуда однажды вечером наш сосед, француз из города Рая, сидя за чаем, не рассказал нам о чудовищном зрелище, свидетелем которого он стал, возвращаясь домой через Пененденскую пустошь. Там он увидел, как на костре сожгли женщину, убившую своего мужа. Это событие описано в "Джентльменз мэгэзин" за 1769 год, из чего можно почерпнуть довольно точную дату того вечера, когда мы услышали от соседа этот страшный рассказ.
Несчастная госпожа де Саверн (она держалась с большим достоинством, совеем как настоящая знатная дама) очень спокойно проговорила:
— В таком случае, Урсула, меня тоже сожгут. Ты же знаешь, что из-за меня убили моего мужа. Шевалье поехал на Корсику и убил его. — Она посмотрела вокруг, слегка улыбнулась, кивнула головой и горячими тонкими руками оправила свое белое платье.
Когда бедняжка произнесла эти слова, шевалье откинулся на спинку кресла, словно его самого сразила пуля.
— Спокойной ночи, сосед Марион, — простонала матушка. — Бедняжке сегодня очень плохо. Пойдемте, милочка, я уложу вас в постель.
Несчастная последовала за матушкой, учтиво поклонилась всем присутствующим и тихонько сказала:
— Oui, oui, oui [65], меня сожгут, меня сожгут. Мысль эта поразила ее и больше никогда не покидала. Ночь графиня провела в сильном волнении; она ни на минуту не умолкала. Матушка и служанка не отходили от нее до утра. Всю ночь до нас доносились ее песни, крики, ее жуткий смех… О, сколь печальна была судьба твоя на земле, бедная невинная страдалица! Как мало счастья выпало тебе на долю за твою короткую жизнь! В замужестве твоим уделом была горькая тоска, трепет, подчинение и рабство. Так предначертала суровая десница провидения. Измученная, устрашенная душа твоя пробудилась теперь под новыми, безмятежными небесами, недосягаемая для наших страхов, забот и треволнений.
В детстве я, как и следовало ожидать, мог только слушаться родителей и думать, будто все происходящее вокруг разумно и справедливо. Затрещины матушки я сносил без обиды, но, по правде говоря, частенько подвергался более основательной экзекуции, каковую дедушка имел обыкновение совершать розгой, хранившейся под замком в буфете, и сопровождать длинными нудными поучениями, произносимыми в промежутках между каждыми двумя ударами его излюбленным орудием. Эти почтенные люди, как я постепенно начал понимать, пользовались в нашем городе весьма сомнительной репутацией и отнюдь не снискали любви ни у своих соотечественников — французских колонистов, ни у англичан, среди которых мы жили. Разумеется, будучи простодушным мальчуганом, я, как мне и подобало, почитал мать и отца своего, вернее, мать и дедушку, ибо отец мой несколькими годами ранее умер.
Я знал, что дедушка, как и многие другие жители Уинчелси и Рая, был совладельцем рыбачьей шхуны. Наш рыбак Стоукс несколько раз брал меня с собою в море, и мне очень нравились эти поездки, но оказалось, что о шхуне и о рыбной ловле нельзя никому рассказывать. Однажды ночью, когда мы отошли совсем недалеко от берега, — всего лишь за камень, прозванный Быком, потому что у него торчало из воды два длинных рога, — нас встретил мой старый друг Бидуа, который пришел из Булони на своем люгере, и тут… Словом, когда я простодушно попытался изложить все это зашедшему к нам на ужин соседу, то дедушка (который, прежде чем спять крышку с блюда, целых пять минут читал застольную молитву) влепил мне такую затрещину, что я свалился со стула. Л шевалье, сидевший тут же за столом, только посмеялся над моею бедой.
Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека, который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над моими ошибками и скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин.
Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с пресмешным акцептом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться. Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание Агнесы, которая росла не по дням, а но часам и была самой очаровательной девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сшитое ей после смерти ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб.
Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость привилегия старости, а ее счастье — в воспоминаниях о минувшем. Когда я откидываюсь на спинку кресла — под теплым надежным кровом post tot discrimina [66] и наслаждаюсь счастьем, какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне возвращается прошлое, — бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое прошлое, — и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая, как он мог их перепрыгнуть и остаться цел.
Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас, я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство, джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который — надеюсь и уповаю — еще не окончательно погиб. Должен признаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут же произнесли бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси. Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во множестве, — там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали, также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и выросли.
Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей вернулся домой, как мне показалось со стороны моря, и Перро посадил его к себе на руку, погладил и сказал шевалье де ла Мотту: "Ничего нет. Должно быть, на старом месте", — на что шевалье ответил только: "C'est bien" [67], - а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал о голубях, — по правде говоря, не так уж много.