Андре Моруа - Меип, или Освобождение
— А Треливан? — говорил я иногда, когда Лекадьё возвращался с одного из этих вечеров, о которых он мне рассказывал столько удивительного. — Все-таки как может он не замечать твоего положения в доме?
Лекадьё становился задумчив.
— Да, — говорил он, — это очень странно.
— Принимает ли она тебя когда-нибудь у себя?
— Очень мало, из-за детей, а также из-за слуг, но что касается Треливана, то нет случая, чтобы он был дома между тремя и семью… Странно то, что она двадцать раз просила у него для меня приглашения, пропуска в Палату, в Сенат, и он выполняет все очень вежливо и даже любезно, не требуя никаких объяснений. Когда я у них обедаю, он обращается со мной с особенным уважением. Он представляет меня: «Молодой студент Нормальной школы, очень талантливый…» Мне кажется, что он относится ко мне дружески.
В результате этой новой жизни Лекадьё перестал заниматься. Наш директор, завороженный могущественным именем Треливана, отказался от всякого контроля над его нерадивостью, но профессора жаловались. Он был слишком блестящ, чтобы могла явиться опасность провала на экзаменах, но он катился назад. Я ему говорил это, но он только смеялся. Чтение тридцати или сорока трудных авторов казалось ему занятием нелепым и недостойным его. В этом смысле госпожа Треливан имела на него плохое влияние. Она так часто видела вокруг себя успех интриги, что убедила Лекадьё в медлительности обычных путей.
— Экзамены? — говорил он. — Конечно, я их сдам, но какая тоска!.. Тебя очень забавляет следить за нитями, приводящими в движение старых университетских марионеток? Меня это немного интересует, но я нахожу, что лучше выбрать другую сцену, где было бы больше публики. В мире таком, как он есть, власть обратно пропорциональна затраченной работе. Самую счастливую жизнь современное общество дарует самому бесполезному. Хороший оратор, умный человек завоюет салоны, женщин, даже любовь народа. Ты помнишь выражение Лабрюйера[31]: «Достоинства выдвигают человека на видное место, и это ему сберегает тридцать лет». Достоинства в нынешнее время — это покровительство нескольких великих мира сего, министров, лидеров партий, крупных чиновников, более могущественных, чем были когда-то Людовик XIV или Наполеон».
— Ну и что же? Ты займешься политикой?
— Нет, я не останавливаюсь на каком-нибудь определенном плане. Я нахожусь «настороже»: я ухвачусь за каждую возможность… Есть тысячи карьер вне политики, которые, обладая ее свойствами творить «чудеса», не обладают в то же время ее опасностями. Человек, отдающий себя политике, должен все-таки нравиться народу, а это трудно и полно неожиданностей. Я хочу нравиться политическим деятелям — это значительно легче. Некоторые из них очень культурные и очаровательные люди: Треливан говорит об Аристофане[32] гораздо интереснее, чем наши учителя, и при этом с тем пониманием жизни, которого им не хватает. Ты не имеешь представления о его откровенном цинизме, об этом великолепном бесстыдстве!
После этого мои хвалы провинциальной кафедре, четырем часам лекций, свободе предаваться размышлениям должны были ему казаться очень пресными.
Около этого времени я узнал от одного из моих товарищей, отец которого бывал у Треливана, что Лекадьё там не всем нравился. Он не умел скрывать, что считает себя равным великим мира сего. В нем не было естественной почтительности. Странное впечатление производило также на окружающих постоянное присутствие при хозяйке дома этого слишком грузного для его возраста молодого человека, этой маски а-ля Дантон; в нем чувствовались одновременно робость и раздражение своей робостью, сила и слишком ясное сознание своей силы. «Кто этот Калибан[33], говорящий языком Просперо?» — спросил однажды Леметр.
Другой неприятной стороной этой истории было то, что Лекадьё теперь всегда нуждался в деньгах. Костюм играл большую роль в новом плане его жизни, и в этом пункте этот блестящий и умный человек доходил до ребячества. В течение трех вечеров я выслушивал его описания белого жилета, который носил один молодой чиновник министерства. На улице он останавливался перед обувными магазинами и долго изучал фасоны. Затем, видя, что я неодобрительно молчу, он говорил мне:
— Ну, начинай выкладывать… У меня достаточно аргументов, чтобы возразить тебе.
* * *Комнаты учеников в Нормальной школе представляют собой нечто вроде лож, закрывающихся занавесями и расположенных вдоль коридора. Моя комната находилась направо от Лекадьё; налево помещался Андре Клайн, теперь депутат от Ланд.
За несколько недель до экзаменов меня разбудил странный шум. Сев на кровати, я ясно услыхал рыдания. Я встал. В коридоре встревоженный Клайн прильнул ухом к занавеси комнаты Лекадьё. Оттуда и раздавались стоны.
Я не видел моего товарища с утра, но мы так привыкли к его отсутствию, что я не обратил на это особенного внимания.
Посоветовавшись со мной, Клайн отдернул занавес. Лекадьё, одетый, лежал на кровати в слезах. Вспомните, что я вам сказал о силе его характера, о нашем к нему уважении, и вы представите себе наше удивление.
— Что с тобой? — спросил я. — Лекадьё, отвечай мне!.. Что с тобой?
— Оставь меня в покое… Я уезжаю.
— Уезжаешь? Это еще что за история?
— Я должен уехать.
— Ты с ума сошел? Тебя исключают?
— Нет… Я обещал.
Он покачал головой и снова упал на кровать.
— Это глупо, Лекадьё, — сказал Клайн.
Лекадьё быстро приподнялся.
— Что случилось? — спросил я его. — Расскажи наконец, в чем дело… Клайн, оставь нас, пожалуйста.
Мы остались одни. Лекадьё уже овладел собой. Он встал, подошел к зеркалу, привел в порядок волосы, галстук и сел рядом со мной.
Тогда только, лучше его разглядев, я заметил страшную перемену, происшедшую в его лице. Его взор как будто потух… Я почувствовал интуитивно, что в этом удивительном механизме разбилась какая-то главная часть.
— Госпожа Треливан? — спросил я.
Я подумал, что она умерла.
— Да, — сказал он со вздохом… — Не сердись… я все тебе скажу… Да, сегодня после урока, Треливан через лакея передал мне просьбу зайти к нему в кабинет. Он работал. Он сказал мне: «Здравствуйте, мой друг», спокойно окончил свою статью и не говоря ни слова протянул мне два моих письма… Я имел глупость писать письма не только сентиментальные, но и такого содержания, которые лишали меня всякой возможности защищаться. Я начал бормотать сам не знаю что, какие-то бессвязные фразы. Я не был подготовлен; я жил, как ты знаешь, в сознании полной безопасности. Он был совершенно спокоен; я же чувствовал себя преступником.
Когда я замолчал, он стряхнул пепел своей папиросы, — какая выдержка, Рено!.. Несмотря на свое состояние, я им залюбовался. Это большой актер. Он начал говорить о «нашем» положении с беспристрастностью, отрешенностью и ясностью суждений, поистине удивительными. Я не могу тебе дать представление о его речи. Все казалось мне ясным, очевидным. Он говорил мне: «Вы любите мою жену; вы ей об этом пишете. Она тоже любит вас и, как я думаю, ее чувство к вам очень искреннее, очень глубокое. Вы вероятно знаете, чем была наша супружеская жизнь? Я не могу винить ни в чем ни вас, ни ее. Больше того, у меня тоже есть причины желать в настоящий момент свободы, и я не буду препятствовать вашему счастью… Дети? У меня, как вы знаете, только сыновья: я помещу их в лицей… Все устроится при желании и доброй воле. Дети от этого нисколько не пострадают, наоборот. Средства к жизни? У Терезы небольшое состояние, а вы будете зарабатывать на жизнь… Я вижу только одно препятствие или, вернее, одно затруднение: я нахожусь на виду, и мой развод наделает некоторый шум. Для того чтобы низвести скандал до минимума, мне нужно ваше содействие. Я вам предлагаю вполне корректный выход. Я не хочу, чтобы моя жена, оставаясь в Париже на время развода, давала невольно пищу сплетням. Я прошу вас уехать и увезти ее с собой. Я сам извещу вашего директора и устрою вас преподавателем какого-нибудь провинциального коллежа». — «Но, сударь, — сказал я ему, — я еще не получил степени». — «Ну так что же — это необязательно. Будьте спокойны: я пользуюсь еще достаточным влиянием в министерстве, чтобы назначить вас преподавателем в шестом классе. Кроме того, ничто вам не препятствует готовиться к вашим экзаменам и сдать их в будущем году. Тогда я устрою вам лучшее место. Не беспокойтесь, я не собираюсь вас преследовать… Наоборот, вы находитесь в затруднительном, неприятном положении… я это знаю, мой друг, — я вас жалею, понимаю вас… В этой истории я забочусь о ваших интересах столько же, сколько о своих собственных, и если вы примете мои условия, я вам помогу выпутаться… Если вы от них откажетесь, то я буду принужден прибегнуть к законным путям».