Генри Филдинг - Путешествие в загробный мир и прочее
Наутро епископ по моей просьбе так расписал с кафедры видение, накануне дважды посетившее его, что в армию вселилась решимость, исполнившая ее несокрушимого духа; малейшее сомнение в успехе, наставлял епископ, есть недоверие к словам святого и смертный грех, и он его именем обещает им победу. Войско построилось к бою, и я, в подкрепление слов епископа применив хитрость, скоро пожал плоды его воодушевления: солдаты дрались как дьяволы. Хитрость же состояла вот в чем. При мне был разбитной малый, в свое время пособничавший в моих любовных делах; я одел его в диковинное платье, в одну руку дал белую хоругвь, в другую – красный крест, словом, изменил его внешность до неузнаваемости, потом посадил на белого коня и велел скакать к головному отряду с криком: «Вперед, за святым Иаковом!» Солдаты подхватили клич и с такой отвагой обрушились на неприятеля, что разбили его наголову, хотя наших было меньше[73].
К моменту, когда враг рассеялся, подоспел епископ с известием, что по дороге он встретил святого Иакова и донес ему об исходе сражения, а тот, добавил епископ, передал строгий наказ: выплатить епископу изрядную сумму за моления, ввести в пользу его храма определенный налог на хлеб и вино и, наконец, положить ему, святому, всадническое жалованье, получать которое он доверяет епископу и его преемникам. Солдаты с таким пылом одобрили эти притязания, что я был вынужден принять их, поскольку разоблачать обман мне было не с руки, да и решись я на это – мне бы просто не поверили.
Святой мне был уже не нужен, но епископ все не унимался; примерно неделю спустя в лесочке близ поля битвы заметили огоньки, а еще через некоторое время там обнаружили гробницу. По этому случаю епископ посетил меня и отвел на то место, говоря, что там нужно воздвигнуть храм и пожертвовать богатый вклад. Коротко говоря, этот добрый человек совершенно допек меня чудесами, и пришлось уламывать папу, чтоб его" перевели в Толедо, с глаз подальше.
Теперь скажу о другом. Один младший офицер, геройски сражавшийся против мавров и несколько раз раненный, просил о продвижении по службе, и я уже подобрал ему должность, как вдруг прибегает в страхе министр, говорит, что обещал это место сыну графа Альдередо и что отказ взбесит всесильного графа, поскольку тот уже затребовал сына из школы, дабы определить его в службу. Я поневоле согласился с доводами министра, но распорядился, чтобы он сам посодействовал инвалиду, и он заверил меня, что сделает это; я встретил беднягу здесь, в Элизиуме, и он рассказал, что его заморили голодом.
Нужно быть принцем и нужно умереть, чтобы открылись все те обманы, что творят фавориты и министры; часто принцам достается за чужие грехи. С давних пор томился в тюрьме граф Сальдани, и его сын Дон Бернардо дель Карпио, блестяще действовавший против мавров, молил меня из уважения к его заслугам освободить отца. Дело старого графа было кляузное, сын же показал себя с лучшей стороны, и я совсем расположился удовлетворить его просьбу, однако министры были решительно против. Моя честь, говорили они, не должна спускать бесчестья, нанесенного семье, и в требовании юноши слышна вовсе не мольба, но угроза. Стыд и срам платить такой ценой за ничтожество его заслуг. Удовлетворяя столь наглые домогания, монарх обнаружит бессилие и робость; в двух словах: отменить наказание, наложенное предшественниками, значит признать негодным их суд. В довершение кто-то шепнул мне, что весь их род враждебен династии. Этими доводами министры одолели меня. Отказ сокрушил юного лорда, он оставил двор и впал в отчаяние, а старик продолжал томиться в тюрьме. Позже выяснилось, что я через это лишился двух вернейших своих подданных.
Из-за происков министров, признаюсь, я имел превратное мнение о своем народе, предполагая в нем враждебность ко мне и мятежный дух, тогда как на деле, о чем я узнал после смерти, меня все чтили и уважали. Редкий государь избегнет козней, мешающих ему войти в прямые отношения с подданными, что сулят ему народную любовь, но зачастую губительны для министра, ибо у того на уме только свои собственные интересы. Сдается мне, что о самых важных событиях в моей жизни я вам рассказал – ведь и в жизни королей случается такое, о чем вовсе не обязательно распространяться. Далеко не все их мысли и домашние дела окружены державным ореолом, бывают такие положения, когда между голым королем и голым сапожником едва ли отыщется разница. Однако, не выкажи я неблагодарность Бернардо дель Карпио, это мое паломничество на землю могло стать последним; ведь я думал, Минос лопнет от смеха, слушая рассказ о святом Иакове, но история с графом настроила его против меня: нахмурившись, он крикнул: – Отправляйтесь-ка обратно, король! – И не пожелал меня больше слушать.
Глава XVIII
Юлиан становится шутом
В следующее свое посещение земли я попал во Францию, где родился при дворе Людовика III и со временем удостоился чести стать шутом принца, прозванного Карлом Простоватым[74]. Впрочем, не скажу наверняка, к чему больше сводилась моя роль при дворе: самому ходить в дураках либо оставлять в дураках всех прочих. Ловкий и каверзный плут, я, конечно, не был тем шутом, каким его обычно представляют. Я превосходно видел глупость своего хозяина – и не только его – и умел пользоваться ею.
Карл Простоватый носился со мной, как Домициан с актером Парисом, и, как Парис, я на свой выбор раздавал должности и награды. Это привлекало ко мне многих придворных, искренне державших меня за дурака и, однако, превозносивших мое умение разбираться в людях. Один особенно выделялся: человек без чести и совести, без сердца и ума, трусливый мозгляк – словом, совершенный урод душой и телом, и притом коварнейшая тварь. Сей господин пожелал примкнуть к моей партии и с таким усердием курил фимиам моему здравомыслию, что я не в меру привязался к нему; казалось бы, с чего терять голову, если действительно имеешь качества, за которые тебя хвалят, но ведь в глазах всего двора я был только шут, пусть даже знающий себе цену, и его лесть была мне слаще меда. Естественно, я выхлопотал ему епархию, потеряв при этом подхалима: потом я доброго слова от него не услышал.
Я не смягчал выражений, отзываясь о вельможах и самом короле, чему свидетельством такая моя выходка: однажды его простецкое величество заметил мне, будто я-де забрал столько власти, что люди принимают меня за короля, а его самого – за моего шута. Я сделал вид, что взбешен. – В чем дело? – спросил король. – Плохо быть королем? – Нет, сэр, – ответил я, – плохо иметь такого шута.
Эбер, граф Вермандуа, моими стараниями вернул себе расположение Простака (так я обычно звал Карла), после чего, уломав короля, отобрал у графа Болдуина город Аррас и обменял его на Перонн, который ему уступил граф Альтмар. Болдуин явился ко двору хлопотать о возвращении своего города, но то ли из гордости, то ли по неведению пренебрег мною. Столкнувшись с ним во дворце, я сказал ему, что он пошел неверным путем; он отрезал, что не нуждается в советах дурака. Тогда я сказал, что понимаю его предвзятость, поскольку какой-то дурак уже навредил ему советами, и добавил, что в попутчики надо брать умных дураков. Он буркнул в ответ, что приехал налегке. – Эх, милорд, – сказал я, – я тоже часто езжу налегке, но при мне всегда моя глупость. – Кругом рассмеялись, и он дал мне оплеуху. Я нажаловался Простаку, и тот, резко выговорив ему, отрешил его от двора, так и не удовлетворив его ходатайство.
Приведенные примеры скорее свидетельствуют о моем влиянии при дворе и дерзости, нежели о моем остроумии; мои шутки не заслуживали того восхищения, какое им выпадало, потому что на деле я вовсе не был остроумцем, а был простым шутом. Но если вокруг бесчинствует одна грубость, то прослыть остряком довольно легко – особенно при дворе, где всякий ненавидит всякого и завидует ему, а строгий этикет велит выказывать горячую приязнь, и разумеется, всякий будет несказанно рад, когда кто-то третий посмеется над глупостью его приятеля. Вдобавок мнение двора одно на всех, как мода, и оно покорно воле принца или фаворита. Я нисколько не сомневаюсь в том, что при дворе Калигулы все, как один, считали его лошадь славным, толковым консулом. Точно так же меня объявили остроумнейшим из всех шутов. Любое мое слово возбуждало смех и сходило за острое словцо, особенно у дам, которые начинали смеяться, едва я открывал рот, и потом поворачивали мои слова в смешную сторону, хотя мне часто в голову не приходило шутить.
Дамам доставалось от меня наравне с мужчинами, и это сходило мне с рук, но лишь до поры до времени; однажды я подшутил над красотой некой Аделаиды, фаворитки Простака, и та вместе со всеми и вроде бы от души посмеялась шутке, а на самом деле обиделась насмерть и положила рассорить меня с королем. Она преуспела в этом (ибо чего не сделает фаворитка с человеком, которого заслуженно прозвали Простаком?), и с каждым днем король относился ко мне все суше, а когда я позволял себе кое-какие вольности, он выказывал такое недовольство, что придворные (а они особо приметливы, когда повелитель не в духе) вскоре смекнули, что к чему, и будь я настолько слеп, чтобы не понять по его переменившемуся обращению, что Простак лишил меня своих милостей, поведение придворных обнаружило бы это яснее ясного: еще пару дней назад моего общества искали, а теперь все чурались меня. Пажи и привратники глумились надо мной, гвардеец, которого я слегка задел, дал мне пощечину, наказав впредь фамильярничать с ровней себе. Над этим парнем я потешался много лет, и он не смел и подумать, чтобы поднять на меня руку.