Жан-Поль Сартр - Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
— Другое потому, что она далеко, и ты ее не видела два года.
— Лола поет, и потом, она пьет, и потом, она красива… Борис! — крикнула она. — Они безобразны*. Если ты оставишь меня в их руках, я покончу с собой, нет, я не покончу с собой, будет еще хуже. Если б ты знал, какой я иногда сама себе кажусь старой и злой!
«Вот те раз!» — подумал Борис. Он выпил немного кофе, чтобы слюна проскользнула в горло; он подумал: «Нельзя причинять страдание сразу двум людям». Ивиш перестала теребить волосы. Ее широкое бледное лицо порозовело, она твердо и тревожно смотрела на него, немного походя на прежнюю Ивиш. «Может быть, она снова помолодеет? Может быть, снова станет красивой?» Он сказал:
— При условии, что ты нам будешь готовить, страхолюдина.
Она схватила его за руку и изо всех сил сжала:
— Ты согласен?! Борис! Ты согласен?!
Я буду преподавателем в Гере. Нет, не в Гере: это лицей. В Кастельнодари. Я женюсь на Лоле: преподаватель коллежа не может жить с любовницей; с завтрашнего дня я начну готовить свои лекции. Он медленно провел рукой по волосам и осторожно потянул за чуб, чтобы проверить его прочность. «Я буду лысым, — решил он, — теперь это ясно: я полысею до того, как я умру».
— Естественно, я согласен.
Он видел, как ранним утром кружится самолет, и повторял про себя: «Утесы, красивые белые утесы, утесы Дувра».
ТРИ ЧАСА В ПАДУ
Матье сидел в траве; он наблюдал за черными клоками дыма над стеной. Время от времени в дыму поднималось огненное сердце и окрашивало его своей кровью: тогда искры прыгали в небо, как блохи.
— Так ведь они и пожар могут устроить, — сказал Шарло.
Бабочки сажи летали вокруг них; Пинетт поймал одну и задумчиво растер пальцами.
— Все, что осталось от картины с масштабом в десять тысячных, — сказал он, показывая свой почерневший большой палец.
Лонжен толкнул калитку и вошел в сад; он плакал.
— Лонжен плачет! — удивился Шарло. Лонжен вытер глаза.
— Сволочи! Я уж думал, что они меня прикончат.
Он рухнул на траву; в руке у него была книга с разорванной обложкой.
— Мне было нужно раздувать огонь кузнечным мехом, а они бросали в огонь свои бумаги. Весь дым шел мне в морду.
— Закончили?
— Нет. Нас прогнали, потому что будут жечь секретные документы. Тоже мне секрет: приказы, которые я сам и печатал.
— Это плохо пахнет, — сказал Шарло.
— Пахнет жареным.
— Нет, я говорю: раз жгут архивы, это плохо пахнет.
— Ну да: плохо пахнет, пахнет жареным. Я о том и говорю.
Они засмеялись. Матье показал на книгу и спросил:
— Где ты ее нашел?
— Там, — неопределенно сказал Лонжен.
— Где там? В школе? — Да.
Он с подозрительным видом прижал к себе книгу.
— А другие там есть? — спросил Матье.
— Были и другие, но типы из интендантской службы взяли их себе.
— А это что?
— Книжка по истории.
— Какая?
— Я не знаю названия.
Он бросил взгляд на обложку, потом неохотно добавил:
— История двух Реставраций.
— А кто автор? — спросил Шарло.
— Во-ла-белль, — прочел Лонжен.
— Волабелль, кто это?
— Откуда мне знать?
— Ты мне ее одолжишь? — спросил Матье.
— Когда прочту.
Шарло забрался в траву и взял у него книгу из рук.
— Так это же третий том! Лонжен вырвал ее.
— Ну и что? Зато можно хоть как-то мысли переключить.
Он наугад открыл книгу и сделал вид, будто читает, чтобы утвердиться в правах владельца. Исполнив эту формальность, он поднял голову.
— Капитан сжег письма своей жены, — сказал он.
Он смотрел на них, подняв брови, с простодушным видом, заранее изображая глазами и губами удивление, которое рассчитывал вызвать. Пинетт очнулся от угрюмой задумчивости и с любопытством повернулся к нему:
— Кроме шуток?
— Да. И ее фотографии он тоже сжег, я их видел в огне. Она премиленькая.
— Неужели?
— Ну я врать не буду.
— Что он говорил?
— Ничего. Он смотрел, как они горят.
— А все остальные?
— Они тоже молчали. Улльрих вынул из бумажника письма и бросил их в огонь.
— Странная затея, — пробормотал Матье. Пинетт повернулся к нему:
— Ты не будешь жечь фотографии своей милой?
— У меня нет милой.
— А! Вот оно что.
— А ты сжег фотографии жены? — спросил Матье.
— Я жду, когда фрицы будут в поле зрения.
Они замолчали; Лонжен действительно углубился в чтение. Матье бросил на него завистливый взгляд и встал. Шарло положил руку на плечо Пинетта.
— Реванш?
— Если хочешь, давай.
— Во что играете? — спросил Матье.
— В крестики-нолики.
— А втроем можно играть?
— Нет.
Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьерне, который писал что-то на коленях, немного отодвинулся, чтобы освободить им место.
— Ты пишешь мемуары?
— Нет, — сказал Пьерне, — я занимаюсь физикой.
Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрестив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разговаривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый послеполуденный час был могилой.
В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одновременно с челюстями.
— Что ты ешь? — спросил Шарло.
— Хлеб.
— Где ты его взял?
Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и продолжал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужасом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон продолжал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», — подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.
— Ну все, свершилось! — объявил Люберон.
— Что ты мелешь? — грубо спросил Пьерне. — Что свершилось?
— То самое.
— Значит… — Да.
Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступила: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в американскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завершенная, проигранная. Последние надежды Матье превратились в воспоминания о надеждах.
Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:
— Значит… оно подписано?
— С сегодняшнего утра.
Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой ценой. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивление перешло в ярость.
— Откуда ты знаешь? — крикнул он.
— Мне только что сказал Гвиччоли.
— А он откуда знает?
— По радио слышал. Только что передавали.
Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.
— А как же артиллерия?
— Прекращение огня назначено на полночь. Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:
— Вот это да!
Пьерне встал. Он спросил:
— Есть подробности?
— Нет, — сказал Люберон. Шарло кашлянул:
— А мы?
— Что мы?
— Когда мы вернемся по домам?
— Говорю же тебе, что подробностей нет.
Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.
— Перемирие! — сказал он злобно. — Перемирие! Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое
веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.
— Условия будут жесткими, — сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.
Начали ухмыляться и все остальные.
— Еще бы! — сказал Лонжен. — Еще бы!
Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.
— Ты теперь фриц… — тихо сказал он.
Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.
— Ну и жара, — сказал он.
На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».