Иван Гончаров - Обыкновенная история
– Тины, любезный.
– Зачем же вы, дядюшка, черпаете тину, зачем так разрушаете и уничтожаете все радости, надежды, блага… смотрите с черной стороны?
– Я смотрю с настоящей – и тебе тоже советую: в дураках не будешь. С твоими понятиями жизнь хороша там, в провинции, где ее не ведают, – там и не люди живут, а ангелы: вот Заезжалов – святой человек, тетушка твоя – возвышенная, чувствительная душа, Софья, я думаю, такая же дура, как и тетушка, да еще…
– Оканчивайте, дядюшка! – сказал взбешенный Александр.
– Да еще такие мечтатели, как ты: водят носом по ветру, не пахнет ли откуда-нибудь неизменной дружбой да любовью… В сотый раз скажу: напрасно приезжал!
– Станет она уверять жениха, что никого не любила! – говорил почти сам с собою Александр.
– А ты все свое!
– Нет, я уверен, что она прямо, с благородной откровенностью отдаст ему мои письма и…
– И знаки, – сказал Петр Иваныч.
– Да, и залоги наших отношений… и скажет: «Вот, вот кто первый пробудил струны моего сердца; вот при чьем имени заиграли они впервые…»
У дяди начали подниматься брови и расширяться глаза. Александр замолчал.
– Что ж ты перестал играть на своих струнах? ну, милый, и подлинно глупа твоя Софья, если сделает такую штуку; надеюсь, у нее есть мать или кто-нибудь, кто бы мог остановить ее?
– Вы, дядюшка, решаетесь назвать глупостью этот святейший порыв души, это благородное излияние сердца; как прикажете думать о вас?
– Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы… Нет, так дела не делаются. Ну, так ты по-русски писать можешь, – завтра поедем в департамент: я уж говорил о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть вакансия; терять времени нечего… Это что за кипу ты вытащил?
– А это мои университетские записки. Вот, позвольте прочесть несколько страниц из лекций Ивана Семеныча, об искусстве в Греции…
Он уж начал было проворно переворачивать страницы.
– Ох, сделай милость, уволь! – сказал, сморщившись, Петр Иваныч. – А это что?
– А это мои диссертации. Я желал бы показать их своему начальнику; особенно тут есть один проект, который я обработал…
– А! один из тех проектов, которые тысячу лет уже как исполнены или которых нельзя и не нужно исполнять.
– Что вы, дядюшка! да этот проект был представлен одному значительному лицу, любителю просвещения; за это однажды он пригласил меня с ректором обедать. Вот начало другого проекта.
– Отобедай у меня дважды, да только не дописывай другого проекта.
– Почему же?
– Да так, ты теперь хорошего ничего не напишешь, а время уйдет.
– Как! слушавши лекции?..
– Они пригодятся тебе со временем, а теперь смотри, читай, учись да делай, что заставят.
– Как же узнает начальник о моих способностях?
– Мигом узнает: он мастер узнавать. Да ты какое же место хотел бы занять?
– Я не знаю, дядюшка, какое бы…
– Есть места министров, – говорил Петр Иваныч, – товарищей их, директоров, вице-директоров, начальников отделений, столоначальников, их помощников, чиновников особых поручений, мало ли?
Александр задумался. Он растерялся и не знал, какое выбрать.
– Вот бы на первый раз место столоначальника хорошо, – сказал он.
– Да, хорошо! – повторил Петр Иваныч.
– Я бы присмотрелся к делу, дядюшка, а там месяца через два можно бы и в начальники отделения…
Дядя навострил уши.
– Конечно, конечно! – сказал он, – потом через три месяца в директоры, ну, а там через год и в министры: так, что ли?
Александр покраснел и молчал.
– Начальник отделения, вероятно, сказал вам, какая есть вакансия? – спросил он потом.
– Нет, – отвечал дядя, – он не говорил, да мы лучше положимся на него; сами-то, видишь, затрудняемся в выборе, а он уж знает, куда определить. Ты ему не говори о своем затруднении насчет выбора, да и о проектах тоже ни слова: пожалуй, еще обидится, что не доверяем ему, да пугнет порядком: он крутенек. Я бы тебе не советовал говорить и о вещественных знаках здешним красавицам: они не поймут этого, где им понять! это для них слишком высоко: и я насилу вникнул, а они будут гримасничать.
Пока дядя говорил, Александр ворочал в руке какой-то сверток.
– Что это еще у тебя?
Александр с нетерпением ждал этого вопроса.
– Это… я давно хотел вам показать… стихи: вы однажды интересовались…
– Что-то не помню; кажется, я не интересовался…
– Вот видите, дядюшка, я думаю, что служба – занятие сухое, в котором не участвует душа, а душа жаждет выразиться, поделиться с ближними избытком чувств и мыслей, переполняющих ее…
– Ну так что же? – с нетерпением спросил дядя.
– Я чувствую призвание к творчеству…
– То есть ты хочешь заняться, кроме службы, еще чем-нибудь – так, что ли, в переводе? Что ж, очень похвально: чем же? литературой?
– Да, дядюшка, я хотел просить вас, нет ли у вас случая поместить кое-что…
– Уверен ли ты, что у тебя есть талант? Без этого ведь ты будешь чернорабочий в искусстве – что ж хорошего? Талант – другое дело: можно работать; много хорошего сделаешь, и притом это капитал – стоит твоих ста душ.
– Вы и это измеряете деньгами?
– А чем же прикажешь? чем больше тебя читают, тем больше платят денег.
– А слава, слава? вот истинная награда певца…
– Она устала нянчиться с певцами: слишком много претендентов. Это прежде, бывало, слава, как женщина, ухаживала за всяким, а теперь, замечаешь ли? ее как будто нет совсем, или она спряталась – да! Есть известность, а славы что-то не слыхать, или она придумала другой способ проявляться: кто лучше пишет, тому больше денег, кто хуже – не прогневайся. Зато нынче порядочный писатель и живет порядочно, не мерзнет и не умирает с голода на чердаке, хоть за ним и не бегают по улицам и не указывают на него пальцами, как на шута; поняли, что поэт не небожитель, а человек: так же глядит, ходит, думает и делает глупости, как другие: чего ж тут смотреть?..
– Как другие – что вы, дядюшка! как это можно говорить! Поэт заклеймен особенною печатью: в нем таится присутствие высшей силы…
– Как иногда в других – и в математике, и в часовщике, и в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же были одарены высшей силой, как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину до того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут не было бы присутствия высшей силы?
– Вы смешиваете искусство с ремеслом, дядюшка.
– Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество может быть и в том и в другом, так же точно, как и не быть. Если нет его, так ремесленник так и называется ремесленник, а не творец, и поэт без творчества уж не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом не читали в университете? Чему же вы там учились?..
Дяде уж самому стало досадно, что он пустился в такие объяснения о том, что считал общеизвестной истиной.
«Это похоже на искренние излияния», – подумал он.
– Покажи-ка, что там у тебя? – спросил он, – стихотворения?
Дядя взял сверток и начал читать первую страницу.
Отколь порой тоска и гореВнезапной тучей налетятИ, сердце с жизнию поссоря…
– Дай-ка, Александр, огня.
Он закурил сигару и продолжал:
В нем рой желаний заменят?Зачем вдруг сумрачным ненастьемПадет на душу тяжкий сон,Каким неведомым несчастьемЕе смутит внезапно он…
– Одно и то же в первых четырех стихах сказано, и вышла вода, – заметил Петр Иваныч и читал:
Кто отгадает, отчегоПроступит хладными слезамиВдруг побледневшее чело…
– Как же это так? Чело по́том проступает, а слезами – не видывал.
И что тогда творится с нами?Небес далеких тишинаВ тот миг ужасна и страшна…
– Ужасна и страшна – одно и то же.
Гляжу на небо: там луна…
– Луна непременно: без нее никак нельзя! Если у тебя тут есть мечта и дева – ты погиб: я отступаюсь от тебя.
Гляжу на небо: там лунаБезмолвно плавает, сияя,И мнится, в ней погребена,От века тайна роковая.
– Недурно! Дай-ка еще огня… сигара погасла. Где бишь, – да!
В эфире звезды, притаясь,Дрожат в изменчивом сияньеИ, будто дружно согласясь,Хранят коварное молчанье.Так в мире все грозит бедой,Все зло нам дико предвещает,Беспечно будто бы качаетНас в нем обманчивый покой;И грусти той назва…нья нет…
Дядя сильно зевнул и продолжал: