Лион Фейхтвангер - Гойя, или Тяжкий путь познания
Пепа Тудо была дружна с Лусией Бермудес. Она часто появлялась у нее на вечеринках, но на парадные вечера, которые иногда давали сеньор и сеньора Бермудес, ее не приглашали. Пепа была рассудительна и понимала, что ей, вдове скромного морского офицера, не место в высшем обществе. Но теперь все изменится. Если она согласится на связь с доном Мануэлем, то не на ролях скромной тайной любовницы; нет, она будет его официальной возлюбленной, соперницей королевы.
Дон Мануэль выпил, он был разгорячен, возбужден шампанским и близостью вьюдиты. Ему хотелось щегольнуть перед ней. Он спросил, ездит ли она верхом? Это был глупый вопрос: верхом на лошади ездили только жены грандов и богачей. Она спокойно ответила, что дома, на отцовских плантациях, не раз сидела на лошади, но здесь, в Испании, ей приходилось ездить только на осле или муле. Это упущение необходимо наверстать, заметил он. Ей обязательно надо кататься верхом, она должна божественно выглядеть в седле. Он и сам неплохой наездник.
Цепа воспользовалась случаем.
— Вся Испания знает, — сказала она, — какой вы прекрасный наездник, дон Мануэль, — и прибавила: — Нельзя ли мне посмотреть на вас верхом на коне?
Этот невинный вопрос был чрезвычайно смел, он был настоящей дерзостью, наглостью даже в устах самой очаровательной вьюдиты в государстве, ибо дон Мануэль обычно занимался верховой ездой в присутствии королевы, а нередко и короля. Не может быть, чтоб сеньора Тудо не знала того, о чем говорил весь Мадрид! На минуту герцог смутился, больше того — он сразу отрезвел, перед его мысленным взором открылась дверца большой клетки, очаровательная женщина приглашала его туда. Но затем он увидел эту очаровательную женщину, ее красивый, манящий рот, увидел ее зеленые глаза, в спокойном ожидании устремленные на него, и ему стало ясно: если он сейчас скажет «нет», если он сейчас отступит, он навсегда потеряет ее, эту роскошную женщину, чьи медные волосы, белая кожа, чей аромат так приятно пьянили его. Конечно, он с ней переспит, даже если скажет «нет»; но он хотел большего, он хотел, чтоб она всегда была рядом, всегда, когда бы он ее ни пожелал, а всегда — значит всегда, он хотел иметь ее только для себя. Он проглотил слюну, отхлебнул из стакана, опять проглотил слюну, сказал:
— Конечно, сеньора. Само собой разумеется, донья Хосефа. За честь для себя почту прогарцевать перед вами верхом. На днях двор уезжает в Эскуриал. Но как-нибудь утром ваш покорный слуга Мануэль Годой вернется в Мадрид, в свой загородный дом, на несколько часов он стряхнет с себя бремя забот и государственных дел и прогарцует перед вами, прогарцует для вас, донья Пепа.
Он впервые назвал ее уменьшительным именем.
Пепа Тудо в душе ликовала. Она вспомнила свои любимые романсы: то, что сказал сейчас дон Мануэль, звучало поэтично, как и ее романсы. Многое в ее жизни теперь изменится, кое-что, вероятно, и в жизни дона Мануэля, и в жизни Франсиско тоже. От нее будет зависеть — выполнить ту или другую просьбу Франсиско или отказать ему в услуге. Она, конечно, не откажет. Но — и в ее зеленых глазах мелькнул мстительный огонек — придется ему почувствовать, что это ей он обязан своим благополучием.
Сеньор Бермудес видел, с каким увлечением дон Мануэль ухаживает за Пепой, и в сердце его закралась тревога. Герцогу и раньше случалось бурно проявлять свои чувства, но никогда еще он так не старался, как сейчас. Надо будет приглядеть за ним, а то еще наделает глупостей. Королеву порой тяготит его верность, и она ничего не имеет против, чтоб он поразвлекался на стороне; но не такая она женщина, чтобы потерпеть серьезную связь дона Мануэля, а в сеньору Тудо он, по-видимому, влюбился не на шутку. Донья же Мария-Луиза, когда разъярится, не знает удержу; она, чего доброго, пойдет наперекор политике дона Мануэля, наперекор его, Мигеля, политике. Но не стоит заранее придумывать себе страхи. Он отвернулся от Мануэля и Пепы и посмотрел в сторону доньи Лусии. Как она прекрасна, какое благородство во всем облике. Правда, с тех пор, как ее портрет работы Франсиско висел среди его прочих картин, он не был уже уверен в благородстве ее красоты. За многие годы упорных занятий он усвоил немало твердых правил; он изучил Шефтсбери и раз навсегда установил, что прекрасно, а что — нет. И вдруг граница между тем и другим стала менее четкой, теперь от обеих Лусий, и живой и той, что на портрете, исходило какое-то беспокойное мерцание.
Как только дон Мануэль изъявил согласие на просьбу Пелы, желавшей присутствовать в манеже при его занятиях верховой ездой, она стала гораздо разговорчивее. Рассказала о своем детстве, о плантациях сахарного тростника и невольниках, о близком знакомстве, более того — о дружбе со знаменитой актрисой Тираной, о том, как брала у той уроки.
На сцене она, конечно, изумительно хороша, пылко воскликнул дон Мануэль: ее скупые, но красноречивые жесты, выразительное лицо, проникающий в самое сердце голос с первого же мгновения внушили ему мысль, что она создана для сцены.
— Вы, вероятно, поете? — спросил он.
— Немножко, — ответила она.
— Как бы мне хотелось послушать ваше пение! — сказал он.
— Я пою только для себя, — заявила Пепа, и когда на лице его отразилось разочарование, прибавила своим сочным, томным голосом. — Когда я пою для другого, мне кажется, что тем самым я допускаю какую-то близость между нами, — и она посмотрела ему прямо в лицо.
— Когда же вы споете для меня, донья Пепа? — настаивал он тихо, страстно.
Но она ничего не сказала, только закрыла в знак отказа веер.
— А для дона Франсиско вы пели? — ревниво спросил он.
Теперь и выражение ее лица стало замкнутым. А он умолял в бурном раскаянии:
— Простите меня, донья Пепа, я не хотел оскорбить вас, вы же знаете. Но я люблю музыку. Я не мог бы полюбить женщину, которая не чувствует музыки. Я тоже немного пою. Позвольте мне спеть для вас, — попросил он.
В Мадриде рассказывали, что королева Мария-Луиза с величайшим удовольствием слушает пение дона Мануэля, но ей приходится долго упрашивать своего любимца, прежде чем он согласится на ее просьбу: в трех случаях из четырех она получает отказ. И Пепа втайне торжествовала, что с первой же встречи так обворожила герцога, но вслух она только заметила со спокойной любезностью:
— Лусия, ты слышишь, герцог предлагает спеть для нас.
Все были поражены.
Паж принес гитару. Дон Мануэль положил ногу на ногу, настроил гитару и запел. Сначала он спел под собственный аккомпанемент старую чувствительную балладу про парня, по жеребьевке взятого в рекруты и отправленного на войну: «Уходит в море армада. Прощай, Росита, прощай!» Он пел хорошо, с чувством, отлично владея голосом.
— Спойте, спойте еще! — умоляли польщенные дамы, и дон Мануэль спел песенку, сегидилью болера, сентиментально-насмешливые куплеты о тореадоре, осрамившемся на арене, так что теперь он не решается показаться на глаза людям, а уж быкам — и тем паче. Прежде из-за него готовы были выцарапать друг другу глаза двести прекрасных и изящных жительниц Мадрида — махи, щеголихи, даже две герцогини, а теперь он рад-радешенек, если дома в родной деревне девушка пустит его к себе на солому. Гости громко аплодировали, и дон Мануэль был доволен. Он отложил гитару.
Но дамы умоляли:
— Спойте, спойте!
Министр, еще немного колеблясь, но в душе уже сдавшись, предложил исполнить настоящую тонадилью, но для этого нужен партнер, и он посмотрел на Франсиско. Уговорить Гойю, любившего пение, да к тому же еще возбужденного вином, оказалось нетрудно. Они шепотом посовещались, взяли несколько нот, обо всем договорились. Они пели, плясали, изображали в лицах тонадилью про погонщика мулов. Погонщик ругает ездока, а тот становится все требовательнее. Он злит мула и погонщика, не хочет слезать, когда дорога идет в гору, к тому же он скряга и не желает прибавить ни куарто к договоренной плате. К спорам и ругани ездока и погонщика присоединяется крик мула, которому отлично подражали то дон Мануэль, то Франсиско.
Оба — и премьер-министр и придворный живописец их католических величеств — пели и плясали с самозабвением. Эти изящно одетые господа не только изображали ругающегося погонщика и скупого ездока — они действительно были ими, и куда больше, чем премьером и придворным живописцем.
Дамы слушали и смотрели, а сеньор Бермудес с аббатом меж тем беседовали шепотом. Но когда дон Мануэль и Гойя удвоили усердие, они тоже замолчали, пораженные, несмотря на весь свой житейский опыт; они почувствовали к обоим легкое, добродушное презрение, проистекавшее от сознания собственного умственного превосходства и высокой образованности. Как усердствуют эти дикари, а все ради женщин, как унижаются, и сами того не замечают.