Карел Чапек - Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Собственно, мне было жаль его. По-моему, у него это было отнюдь не то, что называется любовным помешательством, а скорее своего рода честолюбие: он желал ее, потому что она была любовницей одного из величайших композиторов, какого-то короля и прочих знаменитостей, а может, потому, что сама была знаменитостью, — кто знает? Я иногда думаю, что хотя бы таким путем он хотел стать чем-то вроде преемника того блестящего музыканта и композитора, который некогда ее любил. Быть может, он считал, что такой удел достоин великого артиста — опалить себе пальцы в этом почти историческом пламени. Спустя годы он любил показывать пятнышко, оставшееся у него на шее после золотухи, поясняя, что это след удара кинжалом. Из ревности, мол. А затем таинственно намекал: это память о божественной N — знаете, та, что была возлюбленной знаменитого композитора… Он и мне рассказывал эту версию: наверно, забыл, что мне сей эпизод известен несколько более подробно.
* * *Другая личность, которую упомянула в своих воспоминаниях пани Фолтынова, — «слепой Каннер». Речь идет, по всей вероятности, о Ладиславе Каннере, который ныне исчез с наших горизонтов, но в свое время был хорошо известен в определенных музыкальных кругах и среди завсегдатаев пражских ночных заведений. Он и в самом деле был почти слеп и действительно был музыкантом, но где он учился играть, никто не знает. Он фанатически ненавидел консерваторию и презирал «ученых господ музыкантов»; стоило указать ему на кого-нибудь, сказав, что это — «господин из консерватории», как он впадал в такую ярость, что мог бы его задушить. Каннер был низенький, плешивый и чудовищно нечистоплотный, лицом похожий не то на Верлена, не то на Сократа. Жил он где-то за Ольшанским кладбищем в дощатой конуре, где, разумеется, не было никакого рояля, да и вообще ничего не было; на что он существовал, неизвестно, но около полуночи его всегда можно было найти в каком-нибудь из кабаков от Жижкова до Коширж, если там служила хоть одна толстая буфетчица и стояло какое-нибудь, хоть самое разбитое, пианино. К этому времени он бывал уже вдрызг пьян и нес ахинею, бессмысленно тараща остекленевшие, невидящие глаза. Время от времени он поднимался и шел к роялю поиграть; когда он был пьян, то всегда ходил играть, как иные ходят в уборную, — у него это было что-то вроде неутолимой, настоятельной и нечистой потребности излиться. Иногда он зло и едко пародировал сочинения «господ музыкантов» (и где только он при своем образе жизни мог их слышать?), иногда для собственного удовольствия играл неистовые и темные импровизации, порой играл по заказу, за деньги; но никогда не исполнял чужих пьес или песен. Когда ему говорили: «Каннер, сыграй мне вальс из „Кавалера роз“[160]», — Каннер, скрипя остатками коричневых зубов, сипел: «Каннер не играет!» Ему нужно было говорить так: «Каннер, сыграй мне, что плевал я на весь мир. Каннер, сыграй-ка, что мне нужно прикокнуть свою девчонку, эту шлюху потасканную. Каннер, сыграй что-нибудь непотребное». И Каннер тут же начинал играть. Я сам не музыкант, хотя музыку люблю чрезвычайно; но однажды я нарочно привел в ночной бар, где Каннер выколачивал музыку из рассохшегося пианино, одного большого дирижера. Дирижер слушал Каннера в таком напряжении и лихорадке, что лицо его все время искажалось гримасой, как у безумца. «Этот тип — гений! — хрипло шептал он, с силой сжимая мне руку. — Это животное даже не может понять, что играет! Постойте, — и снова по лицу его пробежало что-то похожее на нервный тик, — постойте, что это?.. Господи боже, вот свинья! Вы слышите, вот сейчас… сейчас…» А Каннер отрывисто ржал, бесстыдно раскачивая свою пульсирующую варварскую рапсодию. «Еще! И еще!» — скрипел и скрежетал он и как одержимый подпрыгивал на табуретке. «И еще! Вот так!»
Я не мог удержать моего дирижера; он вскочил, пошел к Каннеру и сунул ему тысячу крон.
— Свинья, — сказал он, бледный от волнения, — а теперь вы будете играть то, что пристало играть такому великому и гениальному музыканту, как вы, скотина!
Каннер поднялся, весь синий и ощетинившийся; я думал, он бросится на моего дирижера и станет его душить, но он только пятился и, заикаясь, повторял:
— Каннер не играет! Каннер не играет!
Дирижер взял его за ворот.
— Каннер! — сказал он грозно.
И вдруг Каннер начал как-то чудно и жалко усмехаться.
— Я знаю, — вымолвил он, внезапно отрезвев, — вы такой-то. — И он назвал имя великого дирижера. Как этот полуслепой человек узнал его — не понимаю.
— Ну так как? — процедил дирижер сквозь зубы. — Услышим мы что-нибудь пристойное?
Казалось, Каннер сейчас рухнет на колени.
— Прошу вас, маэстро… прошу вас, — хрипел он, — прошу вас, нет… Перед вами — нет!
— Почему?
Каннер дрожал, как лист.
— Я скот, маэстро… Я уже не сумею… Пожалуйста, отпустите меня!
— Пойдем посидим вместе, Каннер, — сказал дирижер. — Можешь говорить мне «ты». Я тоже ведь немножко понимаю в музыке, а?
Это был странный вечер. Каннер, едва ворочая языком, в порыве отчаянного, фанатического обожания не спускал с дирижера своих выпученных глаз, подернутых зеленоватой пленкой бельма. Когда звучало имя Баха, или Бетховена, или Сметаны, или другое подобное имя, он ударялся лбом о край стола и невнятно бормотал:
— Маэстро, я недостоин.
Потом все как-то смешалось; за нашим столом очутился какой-то маляр, и все мы были на «ты».
— Я тоже мастер, — кричал маляр. — Каннер, играй!
— Каннер, — сказал дирижер, — сегодня я тебе буду играть. — И сел к роялю. — Ты это помнишь? — Каннер все бился головой об стол и всхлипывал: «Недостоин». — Ты это помнишь, Каннер? А это? Это Глюк. А это? Это Гендель…
Маэстро не был особенно хорошим пианистом, но память у него была отменная.
— А этого Баха тоже знаешь? Погоди, сейчас будет то место. Ты слышишь, Каннер?
Было похоже, будто он служит сумбурную и сумрачную мессу за погибшую человеческую душу. Или изгоняет бесов. Он был бледен, волосы у него торчали в разные стороны, по лицу пробегал нервный тик; я никогда не видел, чтобы он так сурово и самоотреченно отдавался музыке.
— Каннер, вот сейчас, слушай! Ты слышишь это? Друг! Боже, какая музыка! Каннер, ты все еще недостоин?
А Каннер в отчаянии мотал головой.
Под утро я провожал дирижера. Он был мрачен, как черт.
— Жаль окаянного пропойцу, — брюзжал он безнадежно. — У него в одном мизинце больше музыки, чем у меня в обеих руках!
А маэстро был не из тех, кто мало себя ценит.
* * *Я напомнил этот незначительный эпизод лишь для того, чтобы стало ясно, каким человеком был Каннер. Тем более удивительно, что он сошелся с Бэдой Фольтэном, или, вернее, Фольтэн с ним. Для всех тех, кто знал элегантного, ухоженного Фольтэна с его шикарной гривой, моноклем в глазу и золотой цепочкой на запястье, Фольтэна светского и возвышенного, навсегда осталось загадкой, почему он терпит рядом с собой эту жалкую человеческую развалину, и не только терпит, но и пытается завязать с Каннером самые близкие отношения. Они появлялись вместе в дешевых кабачках, где играл Каннер; обычно после этого Фольтэн грузил его в экипаж и вез к себе домой. Фольтэн намекал, что пытается спасти Каннера нравственно и как художника, но при этом напаивал его до бесчувствия и даже сам как-то опустился, будто и он подвергся каннеровскому разрушительному воздействию. Фольтэн явно и даже демонстративно пренебрегал собой, словно ему хотелось выглядеть легкомысленным и слегка помятым представителем богемы. Он страстно поддакивал Каннеру, подогревая его презрение к ученым господам музыкантам. «Музыка должна быть вот где, — восклицал он, ударяя себя в грудь, — а не в школьном свидетельстве; Каннер, мы им еще покажем, этим буквоедам! Человек должен быть обуян музыкой, — кричал он, сверкая глазами, — творчество — это бешенство и упоение!»
В ответ на это Каннер мотал головой и что-то каркал невпопад. Фольтэн загружал его в экипаж, и они отбывали. Странная парочка.
Некоторое время спустя они разошлись — почему, не знаю. Встречаю я как-то Фольтэна — снова светского, надушенного и с моноклем — и спрашиваю, как поживает Каннер. Он нахмурился и сморщил нос.
— Невозможный тип, — проворчал он с неприязнью. — Пропащее дело. Я пытался его спасти, но…
И он безнадежно махнул холеной рукой с золотой цепочкой на запястье.
А потом как-то ночью я встретил на улице Каннера, разумеется, пьяного, и спросил его, между прочим, о Фольтэне. Он понес какой-то вздор, что будто Фольтэн хотел его зарезать. И все поминал какую-то Юдифь.
— Юдифь-то моя была, — твердил он, — и он не имел права… не имел права… плевал я на его деньги, сударь! — злобно скрипел он. — Передайте ему это, сударь! И еще скажите, что я ему свою Юдифь не отдам!