Марсель Пруст - Германт
Таким образом пространства моей памяти покрывались мало-помалу именами, которые, располагаясь в порядке, сочетаясь друг с другом, вступая во все более и более многочисленные связи между собой, уподоблялись тем законченным произведениям искусства, где нет ни единого обособленного штриха, где каждая часть обоснована другими и их в свою очередь обосновывает.
Снова заговорили о герцоге Люксембургском, и жена турецкого посла рассказала, будто дедушка молодой женщины (тот, что нажил огромное состояние торговлей мукой и макаронами) пригласил герцога Люксембургского завтракать, но последний отказался в письме, на конверте которого стояло: «Г-ну ***, мельнику»; дедушка так на это ответил: «Я очень огорчен, дорогой мой друг, что вы не могли приехать, тем более, что я мог бы насладиться вашим обществом в изысканном кругу, в самой тесной компании, все свои люди: мельник, его сын да вы». История эта была не только крайне неприятна мне, знавшему, что обаятельный граф фон Нассау никак не мог назвать в письме дедушку своей жены «мельником» (да еще зная, что он является наследником этого «мельника»); нелепость ее с первых же слов бросалась в глаза еще и потому, что слово «мельник» слишком очевидно должно было привести на память заглавие басни Лафонтена. Но в Сен-Жерменском предместье царит такая непроходимая глупость, особенно когда на помощь ей приходит недоброжелательство, что все были убеждены, будто герцог действительно послал такое письмо и будто дедушка, которого все тотчас доверчиво объявили человеком замечательным, выказал больше остроумия, чем его зять. Герцог де Шательро хотел воспользоваться этой историей и рассказать ту, что я уже слышал в кафе: «Все ложились», — но с первых же его слов, когда он сказал о притязании герцога Люксембургского, чтобы герцог Германтский вставал перед его женой, герцогиня его остановила и запротестовала: «Нет, он очень смешон, но все же не до такой степени». Я был глубоко убежден, что все эти рассказы о герцоге Люксембургском были одинаково вздорны и что каждый раз, когда я окажусь в присутствии одного из действующих в них лиц или свидетелей, я услышу такое же опровержение. Однако я не был вполне уверен в том, что герцогиня Германтская, опровергая рассказчика, руководилась заботой об истине, а не самолюбием. Во всяком случае она им поступилась ради недоброжелательного чувства, прибавив со смехом: «Впрочем, я тоже имею зуб против него; он пригласил меня завтракать, желая, чтобы я познакомилась с герцогиней Люксембургской: так ему благоугодно было назвать свою жену в письме к тетушке. Я выразила ему сожаление и прибавила: «А что касается «герцогини Люксембургской» в кавычках, то скажи ей, что если она желает меня видеть, то я бываю дома после пяти по четвергам». Я имею и другой зуб против него. Будучи в Люксембурге, я позвонила по телефону и попросила его вызвать. Его высочество собираются завтракать, только что позавтракали, два часа прошло без результата, и я прибегла тогда к другому средству: «Скажите графу фон Нассау, что с ним желают говорить». Задетый за живое, он подбежал в ту же минуту». Рассказ герцогини всех рассмешил, как и другие подобные ему рассказы, которые, по моему глубокому убеждению, представляли чистейший вымысел, ибо я никогда не встречал человека более интеллигентного, более обходительного, более чуткого и — скажем прямо — более изысканного, чем этот Люксембург-Нассау. Из дальнейшего будет видно, что я был прав. Но я не могу не признать, что наряду со всеми этими гадостями герцогиня Германтская сказала все же о нем несколько любезных слов. «Он не всегда был такой. Прежде чем потерять рассудок, уподобиться человеку, вообразившему себя королем, он был не глуп и даже в первое время после помолвки говорил о ней с удовольствием как о нечаянном счастье. «Это прямо волшебная сказка, мне надо будет совершить въезд в Люксембург на какой-нибудь феерической колеснице», — сказал он своему дяде д'Орнесану, который ему отвечал — ведь, вы знаете, Люксембург невелик: «На феерической колеснице, боюсь, ты не сможешь въехать. Я бы тебе посоветовал взять колясочку, запряженную козами». Нассау не только не обиделся, но сам же рассказал нам это и много смеялся». — «Орнесан очень остроумен, у него есть от кого позаимствовать, мать его Монже. Плохи его дела, бедняга Орнесан». Имя это прекратило пошлые насмешки, которым конца не было видно. Воспользовавшись случаем, герцог Германтский объяснил, что прапрабабушка г-на д'Орнесана была сестра Марии де Кастиль Монже, жены Тимолеона Лотарингского, и следовательно тетка Орианы. Таким образом разговор вернулся к родословиям, между тем как глупая жена турецкого посла шептала мне на ухо: «Вы, видно, очень хорошо разбираетесь в документах герцога Германтского, берегитесь», — и когда я, удивившись, попросил разъяснения: «Я хочу сказать, — вы меня поймете с полуслова, — что это человек, которому спокойно можно доверить свою дочь, но не сына». В действительности, напротив, не было мужчины, который бы так страстно и исключительно любил женщин, как герцог Германтский. Однако заблуждение, неправда, наивно принятая на веру, были для жены посла как бы жизненной стихией, вне которой она не могла двигаться. «Его брат Меме, который мне, впрочем, по другим причинам (он ей не кланялся) глубоко антипатичен, искренно огорчен нравами герцога. Их тетка Вильпаризи тоже. Ах, я ее обожаю. Вот это святая женщина, настоящая великосветская дама былых времен. Она не только воплощение добродетели, но и сама сдержанность. Она до сих пор говорит «мосье» послу Норпуа, с которым видается каждый день и который, замечу в скобках, оставил прекрасное впечатление в Турции».
Я даже не ответил жене посла, прислушиваясь к разговору о родословиях. Не все они были одинаково важны. Оказалось даже, что один из неожиданных браков, о котором рассказал мне герцог Германтский, был браком неравным, но не лишенным прелести, ибо, сочетав при Июльской монархии герцога Германтского и герцога Фезенсакского с очаровательными дочерьми знаменитого мореплавателя, он придавал таким образом обеим герцогиням неожиданную пикантность экзотически буржуазной, луифилипповски индийской грации. Или же один из Норпуа женился при Людовике XIV на дочери герцога де Мортемара, и блестящий титул последнего отчеканивал в ту далекую эпоху тусклое и казавшееся мне совсем новым имя Норпуа, придавал ему красоту медали. В этих случаях, впрочем, от такого сближения выигрывало не только менее известное имя: другое, сделавшееся банальным вследствие своего блеска, с новой силой поражало меня в этом необычном и более темном облике, вроде того как самым захватывающим из портретов яркого колориста подчас бывает портрет, написанный в черных тонах. Подвижность, которой наделялись для меня все эти имена, помещаясь рядом с другими, казалось бы, так от них далекими, обязана была не только моему невежеству; перетасовки, совершавшиеся в моем сознании, осуществлялись ими с такой же легкостью в те эпохи, когда какой-нибудь титул, всегда связанный с определенной территорией, переходил вместе с ней из одного рода в другой, так что, например, в красивом феодальном сооружении, каким является титул герцога Немурского или герцога Шеврезского, последовательно ютились, как в гостеприимном жилище какого-нибудь Бернара Пустынника, то Гиз, то принц Савойский, то Орлеан, то Люин. Иногда на одну и ту же раковину притязало несколько соискателей: на княжество Оранское — королевский род Голландии и г-да де Майи-Нель, на герцогство Брабантское — барон де Шарлюс и королевский род Бельгии, и столько других — на титулы принца Неаполитанского, герцога Пармского, герцога Реджийского. Иногда, наоборот, раковина давно уже была необитаема после смерти ее хозяев; мне и в голову не приходило, что такое-то имя замка могло быть, притом в сравнительно не очень отдаленную эпоху, именем знатного рода. Вот почему, когда герцог Германтский ответил на один вопрос г-на де Монсерфейля: «Нет, кузина моя была ярая роялистка, она ведь дочь маркиза де Фетерн, игравшего некоторую роль в шуанской войне», — имя Фетерн, которое со времени моего пребывания в Бальбеке было для меня именем замка, сделалось вдруг — чего я никогда не мог бы предположить — именем живых людей, что поразило меня, как феерия, в которой башенки и крыльцо оживают и становятся одушевленными существами. В этом смысле можно сказать, что история, даже чисто генеалогическая, возвращает жизнь старым камням. В парижском обществе были люди, игравшие в нем столь же значительную роль и окруженные таким же вниманием благодаря своей элегантности или своему остроумию, как герцог Германтский или герцог де Ла Тремуй, которым они не уступали в знатности. В настоящее время они преданы забвению, потому что у них не было потомков, и имена их, которых никто больше не называет, звучат как имена незнакомые; самое большее, имена вещей, под которыми нам в голову не приходит открыть имена людей, продолжают жить в каком-нибудь замке, в какой-нибудь глухой деревне. Пройдет еще немного времени, и путешественник, который остановится в деревушке Шарлюс, расположенной в глубине Бургундии, чтобы осмотреть ее церковь, так и не узнает, если он недостаточно внимателен или у него нет времени разбирать надписи на надгробных плитах, что имя Шарлюс носил также человек, принадлежавший к самой высшей знати. Размышление это напомнило мне, что пора уходить и что, пока я слушал рассказы герцога Германтского о родословных, приближался час моего свидания с его братом. Кто знает, продолжал я размышлять, может быть наступит день, когда и Германт будет всеми восприниматься лишь как имя местности, за исключением разве археологов, случайно завернувших в Комбре, которые, остановившись перед витражом Жильбера Дурного, будут иметь терпение выслушать речи преемника Теодора или прочитать путеводитель кюре. Но, пока знаменитое имя не угасло, оно ярко освещает всех его носителей; вероятно, интерес, который вызывали во мне знатные роды, отчасти обусловлен был тем, что, отправляясь от наших дней и восходя ступень за ступенью, их можно проследить от XIV века и дальше, а мемуары и переписку предков г-на де Шарлюса, принца Агригентского и принцессы Пармской можно отыскать в таких глубинах прошлого, где происхождение какого-нибудь буржуазного рода покрыто непроницаемым мраком, но где яркий сноп лучей, ретроспективно отбрасываемый каким-нибудь именем, позволяет нам различить происхождение и устойчивость некоторых нервных расстройств, некоторых пороков, некоторых аномалий таких-то и таких-то Германтов. Обладая почти патологическим сходством с теперешними представителями этого рода, они из века в век возбуждают тревожный интерес в переписывавшихся с ними людях, жили ли они еще до принцессы Пфальцской и г-жи де Мотвиль или после принца де Линя. Впрочем, моя историческая любознательность была невелика по сравнению с эстетическим удовольствием. Упоминаемые в разговоре имена перевоплощали гостей герцогини, которых маска заурядной наружности и заурядного ума или глупости обратила в самых обыкновенных людей, хотя бы они и назывались принцем Агригентским и Цистирским, — перевоплощали до такой степени, что, поставив ногу на коврик вестибюля, я переступил не порог дома, как я думал, а границу волшебного мира имен. Сам принц Агригентский, как только я услышал, что мать его была урожденная Дамас, внучка герцога Моденского, освободился, как от нестойкого химического спутника, от лица и слов, мешавших его узнать, и образовал с Дамасом и Моденой, являвшимися лишь титулами, бесконечно более привлекательное соединение. Каждое имя, передвинувшееся благодаря притяжению другого имени, с которым я не подозревал у него никакого родства, покидало свое неизменное место в моем мозгу, где его обесцветила привычка, и, соединившись с Мортемарами, Стюартами или Бурбонами, рисовало вместе с ними самые изящные узоры, переливавшие различными цветами. Даже имя Германт получало от всех этих угасших и тем ярче вновь загоревшихся имен, — с которыми, как я только теперь узнавал, оно было связано, — новое, чисто поэтическое выражение. Самое большее, мог я видеть, как на конце каждого утолщения горделивого стебля оно распускается в образе мудрого короля или знаменитой принцессы, вроде отца Генриха IV или герцогини Лонгвильской. Но так как лица эти, в противоположность лицам гостей герцогини, не были обезображены отложившимся на них осадком материального опыта и светской посредственности, то в красивом своем рисунке и в переливчатых красках они оставались родственными именам, которые через правильные промежутки, окрашенные каждое в различный цвет, отделялись от родословного дерева Германтов и не замутняли никакой посторонней примесью чередующихся ростков, многоцветных и полупрозрачных, подобно тем красочным праотцам старинных витражей с изображением родословной Иисуса Христа, что посажены на ветвях, раскинувшихся по обе стороны стеклянного дерева.