Уильям Моэм - Бремя страстей человеческих
— Она, конечно, чудила, — говорили они, — но, в общем, баба порядочная, не то что некоторые другие.
После ужина сели играть в вист. Играли шумно, со смехом и криками, победители переходили за следующий столик. Мисс Беннет становилось все жарче и жарче.
— Поглядите на меня, — повторяла она. — Я прямо вся взмокла.
Время шло, и один из самых заправских танцоров заметил, что если хотят танцевать, то пора приступать к делу. Девушка, которая аккомпанировала певцу, села за пианино и с решительным видом нажала педаль. Она сыграла задумчивый вальс, отбивая такт на басах, в то время как правая ее рука проворно прыгала по всей клавиатуре. Порой она перебрасывала правую руку за левую, и тогда мелодия звучала в басах.
— Вот здорово играет! — заметила Филипу миссис Ходжес. — А ведь все по слуху, в жизни никогда не училась.
Больше всего мисс Беннет любила стихи и танцы. Танцевала она хорошо, хоть и в очень медленном темпе; при этом взгляд у нее был такой, будто ее мысли далеко-далеко отсюда. Это не мешало ей без устали болтать — о зале, о жаре и об ужине. По ее словам, лучший танцевальный зал во всем Лондоне был Портмен-румз; ей там всегда нравилось бывать, да и общество собиралось самое избранное, а танцевать с первым встречным она терпеть не могла — мало ли на кого нарвешься. Почти все участники вечеринки танцевали отлично и веселились напропалую. Пот стекал по лицам танцующих в три ручья, и высокие крахмальные воротнички молодых людей совсем размокли.
Филип стоял в сторонке, и его охватила такая грусть, какой он не испытывал уже давно. Он ощущал невыразимое одиночество. Уйти он не хотел, чтобы не показаться заносчивым; он болтал с девушками и смеялся, но на душе у него было горько. Мисс Беннет спросила, есть ли у него дама сердца.
— Нет, — улыбнулся он.
— Ну, здесь у нас выбор богатый. Девушки милые и порядочные, по крайней мере некоторые из них. Уж вы мне поверьте: оглянуться не успеете, как у вас заведется какая-нибудь зазноба.
И она бросила на него игривый взгляд.
— Вот и я ему говорю; вперед не забегай, но от людей не отставай, — сказала миссис Ходжес.
Было уже около одиннадцати, когда вечеринка закончилась. Филип долго не мог заснуть. Ныли ноги — как и его сожители, он высунул их из-под одеяла. Он изо всех сил старался не думать о той жизни, которая стала его уделом. Равномерно похрапывал солдат.
105
Жалованье выплачивалось раз в месяц. В день получки, опускаясь из столовой после вечернего чая, служащие шли в коридор и присоединялись к длинной веренице людей, степенно ожидавших своей очереди. В контору заходили по одному. Кассир сидел за столом, на котором стояли деревянные плошки с серебром и медью; он спрашивал фамилию вошедшего, бросал на него подозрительный взгляд, сверялся с конторской книгой, скороговоркой произносил сумму и, вынимая деньги из плошек, отсчитывал их в протянутую руку.
— Спасибо, — произносил он при этом. — Следующий.
— Благодарю вас, — гласил ответ.
Служащий переходил к столу другого конторщика и, прежде чем покинуть комнату, платил ему четыре шиллинга за стирку, два шиллинга за участие в вечеринке, а также все штрафы, какие за ним числились. С оставшимися деньгами он возвращался в свой отдел и дожидался окончания рабочего дня. Большинство обитателей общежития, где ночевал Филип, были в долгу у торговки, продававшей бутерброды, которыми они питались по вечерам. Это была смешная толстенькая старушка с широким красным лицом и зализанными черными волосами, которые спускались ей на уши в подражание ранним портретам королевы Виктории. Она постоянно носила маленький черный капор и белый передник; рукава ее были закатаны до локтя: она готовила бутерброды большими грязными, жирными руками; ее кофта, передник и даже юбка — все было покрыто сальными пятнами. Фамилия ее была Флетчер, но все звали ее «матушкой»; она действительно души не чаяла в обитателях общежития и называла их своими «мальчиками». Матушка Флетчер никогда не отказывала в кредите до получки; больше того, она порой одалживала несколько шиллингов кому-нибудь из «мальчиков», попавшему в трудное положение. Она была сама доброта. Когда «мальчики» уезжали в отпуск или возвращались на работу, они целовали ее жирные красные щеки; не раз тот или другой из них, уволенный фирмой «Линн и Седли», бесплатно подкармливался у нее до лучших дней. «Мальчиков» трогала широта ее натуры, и они платили ей неподдельной привязанностью. Они любили рассказывать об одном бывшем приказчике, который нажил состояние в Бредфорде и обзавелся там пятью собственными магазинами; вернувшись через пятнадцать лет, он явился к матушке Флетчер и подарил ей золотые часы.
После вычетов у Филипа осталось от месячного жалованья восемнадцать шиллингов. Это был первый заработок в его жизни. Но чувствовал он не гордость, как можно было бы ожидать, а одно уныние. Ничтожность суммы подчеркивала всю безнадежность его положения. Пятнадцать шиллингов он отнес миссис Ательни, чтобы заплатить ей часть своего долга, но она взяла только десять.
— Знаете, — сказал он, — так я буду расплачиваться с вами целых восемь месяцев.
— Пока Ательни работает, я могу обождать, а кто знает, может, вы получите прибавку.
Ательни без конца повторял, что поговорит о Филипе с управляющим — глупо, что его способности никак не используются; но он так ничего и не сделал, а Филип скоро понял, что рекламный агент был важной птицей не столько в глазах управляющего, сколько в своих собственных. Иногда Филип встречал Ательни в магазине. Тут он держался тише воды, ниже травы: в опрятной, поношенной одежде, ничем не отличавшейся от одежды других служащих, он торопливо пробегал по отделам — приниженный, скромный человечек, словно старавшийся не привлекать к себе внимания.
— Когда я думаю о том, как растрачиваю силы по пустякам, — говорил он у себя дома, — меня одолевает желание бросить эту работу. Мне тут негде развернуться. Мне подрезают крылья, меня держат в черном теле.
Миссис Ательни, занятая шитьем, не обращала внимания на его жалобы. Она только поджимала губы.
— В наши дни нелегко найти работу. А у тебя есть постоянное, надежное место; даст Бог, тебя будут держать, пока ты ничем не проштрафился.
Филип не сомневался, что Ательни и в самом деле будет держаться за свое место. Интересно было наблюдать, какую власть приобрела над этим блестящим, ветреным человеком необразованная женщина, даже не связанная с ним узами законного брака. Теперь, когда положение Филипа изменилось к худшему, миссис Ательни обращалась с ним с материнской нежностью; его глубоко трогала ее забота о том, чтобы он как следует поел. Посещения этого дружеского дома были отрадой в его нынешней жизни (по мере того как он к ней привыкал, его все больше ужасало ее однообразие). Так приятно было сидеть в царственном испанском кресле и беседовать с хозяином дома о всякой всячине. Каким бы отчаянным ни казалось его положение, он всегда возвращался от них в радостном возбуждении. Сперва Филип пытался перечитывать медицинские книги, чтобы не позабыть того, чему научился, но вскоре понял, что это бесполезно: после изнурительного рабочего дня он не мог сосредоточиться; к тому же он не знал, когда вернется в институт, и занятия казались ему пустой тратой времени. Во сне он постоянно видел себя в белом халате. Пробуждение бывало мучительным. Соседство чужих людей было невыносимо тягостным: он привык к одиночеству; быть всегда на людях и никогда — наедине с самим собой казалось ему в эти минуты просто пыткой. По утрам ему труднее всего было бороться с отчаянием. Он уже видел, как эта жизнь окончательно его засасывает. «Первый поворот направо, мадам, второй налево» — и ему еще следует молить Бога, чтобы его не уволили. Скоро вернутся те, кто ушел на войну, фирма пообещала им сохранить их места, а это означало, что кого-то должны выгнать; надо лезть из кожи вон, чтобы сохранить хотя бы то жалкое место, которое он сейчас занимает.
Только одно могло принести ему освобождение — смерть дяди. Тогда он получит несколько сот фунтов и сможет закончить институт. Филип стал мечтать, чтобы старик поскорее умер. Он высчитывал, сколько тот еще может прожить. Ему далеко за семьдесят — Филип точно не знал, сколько дяде лет, но полагал, что никак не меньше семидесяти пяти, — к тому же он страдает хроническим бронхитом и каждую зиму его мучает кашель. Филип снова и снова перечитывал в своих учебниках, как протекает бронхит у стариков, хотя и знал это уже наизусть. Дядя мог не вынести первой же суровой зимы. Филип молил Бога, чтобы настали холода. Мысль о дядиной смерти его просто преследовала, она превратилась в своего рода манию. Жара тоже была вредна дяде Уильяму, а ведь в августе солнце три недели пекло немилосердно. Филип с надеждой думал о том, что в любой день может получить телеграмму о внезапной кончине священника, и представлял себе, какое невероятное облегчение он тогда почувствует. Стоя на верхней площадке лестницы, направляя покупателей в нужные им секции, он развлекал себя мыслями о том, что он сделает со своими деньгами. Он не знал, сколько их окажется — наверно, не больше пятисот фунтов, — но даже и этой суммы будет достаточно. Он сразу уйдет из магазина — и предупреждать никого не станет, просто сложит свои вещи в чемодан и исчезнет, не сказав ни слова; потом он вернется в институт. Это прежде всего. Много ли он перезабыл из того, что знал? Неважно, за полгода он все восстановит в памяти, а как только подготовится, сдаст последние три экзамена — сперва акушерство, затем терапию и хирургию. Внезапно его охватывал безумный страх: а вдруг дядя, несмотря на обещания, завещает свое имущество приходу или церкви? При одной мысли об этом Филип становился сам не свой. Нет, дядя не может быть таким жестоким! Но, если бы это случилось, Филип знал, что ему делать; он не хочет тянуть постылую лямку до бесконечности: жизнь его была терпимой лишь потому, что он мог ожидать чего-то лучшего. Если надежда исчезнет, уйдет и страх. Единственное, что ему тогда остается, — это самоубийство; Филип обстоятельно продумал, какой принять яд, чтобы смерть была безболезненной, и как его раздобыть. Мысль о том, что на худой конец у него всегда есть выход, его поддерживала.