Анатоль Франс - Том 6. Остров Пингвинов ; Рассказы Жака Турнеброша ; Семь жен Синей Бороды ; Боги жаждут
Бывшего дворянина дез Илетта отвели в подземную темницу, где при свете фонаря он разглядел две простертые на полу фигуры: у одного из арестантов лицо было свирепое, изуродованное отвратительными рубцами, у другого — привлекательное и кроткое. Оба заключенных уступили ему немного соломы,— прогнившей, кишевшей насекомыми,— чтобы ему не пришлось ложиться на голую землю, загаженную испражнениями. Бротто опустился на скамью, охваченный со всех сторон зловонным мраком, и, прислонив голову к стене, сидел не двигаясь, не говоря ни слова. Его отчаяние было так велико, что, будь у него достаточно сил, он размозжил бы себе голову о стену. Он задыхался. Глаза заволоклись туманом; протяжный шум, спокойный, как безмолвие, наполнил ему уши; он почувствовал, что все его существо погружается в сладостное небытие. В течение одного ни с чем не сравнимого мгновенья все вокруг него стало гармонией, прозрачной ясностью, благоуханием, сладостью. Затем он перестал существовать.
Когда он снова пришел в себя, первым его душевным движением была горестная мысль о том, что обморок кончился: оставаясь философом даже в минуты самого страшного отчаяния, он подумал, что ему надо было спуститься в каменный мешок и ждать гильотины, чтобы пережить острейшее наслаждение, на какое когда-либо были способны его чувства. Он попытался снова впасть в обморочное состояние, но это ему не удавалось,— наоборот, он чувствовал, как зараженный воздух, проникая ему в легкие, вместе с ощущением жизненного тепла, мало-помалу возвращает ему сознание невыносимой действительности.
Между тем оба соседа приняли его молчание за жестокое оскорбление. Бротто, человек общительный, постарался удовлетворить их любопытство, но, узнав, что он один из тех, кого называют «политическими», то есть человек, все преступление которого выразилось только в слове или образе мыслей, они сразу утратили к нему всякое уважение и симпатию. Им обоим вменялись в вину более тяжкие деяния: старший из них был убийца, другой занимался подделыванием ассигнаций. Они вполне освоились со своим положением и даже находили в нем какое-то удовлетворение. Бротто вдруг вспомнил, что у него над головой живет и движется шумная, залитая светом улица, что хорошенькие продавщицы Пале-Рояля улыбаются за своими прилавками с парфюмерией и галантереей свободному, счастливому прохожему, и эта мысль еще усилила его отчаяние.
Наступила ночь, не заметная во мраке и молчании темницы, но тем не менее гнетущая и зловещая. Протянув одну ногу на скамейке и опершись спиною о стену, Бротто уснул. Ему приснилось, что он сидит у подножия густолиственного бука, в ветвях которого поют птицы; заходящее солнце покрывает поверхность реки жидким пламенем, а края облаков окрашены пурпуром. Ночь прошла. Он горел в мучительной лихорадке и жадно пил прямо из кувшина воду, от которой его недуг только усиливался.
На следующее утро тюремщик, принесший похлебку, предложил Бротто перевести его за известную мзду в другое помещение, где заключенные содержались за свой собственный счет; он обещал сделать это, как только освободится место, чего, по его словам, придется ждать недолго. Действительно, через день он велел старому откупщику выйти из камеры. С каждой ступенькой, на которую поднимался Бротто, он чувствовал, как к нему возвращаются силы и жизнь, а когда на кирпичном полу комнаты, куда его ввели, он увидел перед собою складную койку, прикрытую плохоньким шерстяным одеялом, он заплакал от радости. Раззолоченная кровать с целующимися голубками, которую он некогда заказал для красивейшей из танцовщиц Оперы, менее радовала его взор и не сулила стольких наслаждений.
Койка помещалась в большой, довольно опрятной зале, где находилось еще семнадцать таких же коек, отгороженных одна от другой высокими переборками. Новые соседи, в большинстве своем бывшие дворяне, торговцы, банкиры и ремесленники, пришлись по вкусу старому откупщику, который умел уживаться со всякого рода людьми. Он заметил, что эти несчастные, подобно ему лишенные всяких развлечений и осужденные погибнуть от руки палача, проявляют веселость и большую склонность к шуткам. Не слишком расположенный восхищаться людьми, он объяснял хорошее настроение своих товарищей их легкомыслием, которое мешало им призадуматься как следует над собственной участью. Он утвердился в этом мнении, увидев, что наиболее умные из них были печальны. Вскоре он обнаружил, что большинство его соседей черпало бодрость в вине и в водке, сообщавших их веселью неистовый и безрассудный характер. Не все они обладали мужеством, но все старались выказывать его. Бротто нисколько не был удивлен этим: он знал, что мужчины охотно сознаются в жестокости, в гневе, даже в скупости, но в трусости — никогда, так как подобное признание подвергло бы их смертельной опасности не только среди дикарей, но и в цивилизованном обществе. Именно поэтому, думал он, все народы — народы героические, и все армии состоят из одних храбрецов.
Еще сильнее, чем вино и водка, действовали на заключенных,— одних повергая в грусть, других доводя до бреда и исступления,— лязг оружия, звяканье ключей, скрежет замков, оклики часовых, топот ног у дверей Трибунала. Некоторые перерезывали себе горло бритвой или выбрасывались из окна.
На четвертый день после перевода в новое помещение Бротто узнал от тюремного сторожа, что отец Лонгмар томится на гнилой, кишащей насекомыми соломе, в обществе воров и убийц. Тогда он добился, чтобы Лонгмара перевели в ту же камеру, где жил он, на только что освободившуюся койку. Обязавшись платить за содержание монаха, старый откупщик, у которого денег было в обрез, принялся рисовать портреты по экю за штуку. Он раздобыл через тюремщика маленькие черные рамочки и вставлял в них миниатюрные изделия из волос, которые он мастерил довольно искусно. Среди людей, желавших оставить своим близким что-нибудь на память о себе, эти вещицы пользовались большим успехом.
Отец Лонгмар держался мужественно и стойко. В ожидании часа, когда ему надо будет предстать перед Революционным трибуналом, он готовился к защите. Не отделяя своего личного дела от дела церкви, он собирался растолковать судьям беспорядки и соблазны, жертвой которых пала невеста Христова в результате гражданского устройства духовенства. Он намеревался изобразить старшую дочь церкви святотатственно ополчившеюся против папы; французских священников — лишенными последнего достояния, оскорбляемыми, поставленными в гнусную зависимость от мирян; монахов, подлинное воинство Христово,— ограбленными и рассеянными по лицу земли. Он цитировал Григория Великого и святого Иринея, приводил множество ссылок из кодекса канонического права и целые параграфы Декреталий.
Весь день, сидя у изножья кровати, он что-то торопливо набрасывал у себя на коленях, макая огрызки перьев в чернила, в сажу, в кофейную гущу; он покрывал мельчайшим почерком бумагу из-под свечей, оберточную бумагу, газеты, форзацы книг, старые письма, старые счета, игральные карты и даже намеревался использовать для этого свою сорочку, предварительно накрахмалив ее. Он исписывал лист за листом и, показывая на неразборчивую мазню, говорил:
— Когда я предстану перед судьями, я ослеплю их светом истины.
Однажды, окинув довольным взором свою неудержимо растущую защитительную речь и думая о судьях, которых ему не терпелось пристыдить, он воскликнул:
— Не хотел бы я быть на их месте!
Заключенные, которых судьба свела вместе в этой камере, были либо роялистами, либо федералистами; среди них затесался даже один якобинец. Они придерживались различных мнений насчет системы государственного управления, но ни у кого из них не сохранилось и следа христианских верований. Фельяны, конституционалисты, жирондисты находили, подобно Бротто, что им бог не нужен, но что он необходим для народа. Якобинцы ставили на место Иеговы якобинского бога для того, чтобы возвести самое якобинство на недосягаемую высоту; но поскольку ни те, ни другие не могли допустить., что есть наивные люди, способные верить в какую бы то ни было религию откровения, постольку они, видя, что отец Лонгмар вовсе не глуп, считали его плутом. А так как он, желая, должно быть, подготовиться к мученическому венцу, исповедовал свою веру перед первым встречным, то чем с большим чистосердечием он это делал, тем больше товарищи по заключению склонны были принимать его за обманщика.
Напрасно Бротто ручался, что монах — человек честный и убежденный; все считали, что и сам Бротто не особенно верит тому, что говорит. Его идеи были слишком своеобразны, чтобы казаться искренними, и никого не удовлетворяли вполне. Он отзывался о Жан-Жаке как о пошлом мошеннике. Напротив, Вольтера боготворил, хотя все же не ставил на одну доску с любезным его сердцу Гельвецием, с Дидро или бароном Гольбахом. По его мнению, величайшим гением последнего столетия был Буланже. Он также очень уважал астронома Лаланда и Дюпюи, автора «Трактата о происхождении созвездий». Присяжные шутники всячески издевались над бедным варнавитом, но он не замечал ничего: его прекраснодушие разрушало все козни.