Марк Твен - Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
"РЫЦАРИ ТРУДА" – НОВАЯ ДИНАСТИЯ
Власть одного человека над другими означает угнетение — неизменно и всегда угнетение; пусть не всегда сознательное, преднамеренное, обдуманное, не всегда суровое, или тяжкое, или жестокое, или огульное, — но так или иначе — всегда угнетение в том или ином виде. Более того: даже когда власть имущий хочет сделать добро одному человеку, он неизбежно причиняет вред другому. Кому ни вручи власть, она непременно проявится в угнетении. Дайте власть дагомейскому царьку — и он тут же начнет проверять меткость своей новенькой скорострельной винтовки на каждом, кто проходит мимо его дворца; люди будут падать один за другим, но ни ему, ни его придворным и в голову не придет, что он совершает нечто неподобающее. Дайте власть главе христианской церкви в России — императору, — и он одним мановением руки, точно отгоняя мошкару, пошлет несчетное множество молодых мужчин, матерей с младенцами на руках, седовласых старцев и юных девушек в невообразимый ад своей Сибири, а сам преспокойно отправится завтракать, даже не ощутив, какое варварство только что совершил. Дайте власть Константину, или Эдуарду IV, или Петру Великому, или Ричарду III, — я мог бы назвать еще сотню монархов, — и они перебьют своих ближайших родичей, после чего отлично заснут, даже без снотворного. Дайте власть Ричарду II — и он исторгнет у толпы рабов слезы благодарности, даруя им свободу (чтобы спасти свою жизнь), а едва спасшись, посмеется им в лицо, разорвет на клочки грамоты об освобождении и посулит им новое рабство, такое жестокое, какое им и не снилось. Дайте власть средневековым сеньорам — и они закрепостят свободных крестьян, а затем, без малейшего чувства юмора, предоставят им самим доказывать, что они не крепостные, а свободные люди. Дайте власть церкви — и она примется безжалостно убивать, терзать, пытать, сжигать на кострах, причем ни сама она, ни ее приспешники не усомнятся, что она трудится не покладая рук на благо человека и во славу божию. Дайте власть совершенно к тому неподготовленным, невежественным массам во французской монархии, доведенным до исступления тысячелетним разгулом невообразимого деспотизма, и они будут убивать без разбора и зальют кровью всю страну. Дайте власть кому угодно — и эта власть будет угнетать. Даже Компания конно—железных дорог заставит своих кучеров и кондукторов работать по восемнадцать часов в день, в полярный холод и тропический зной и станет платить им гроши; а вместо этой компании можно, взяв иные масштабы и иные формы, назвать тысячи других корпораций, компаний и промышленных предприятий. Да, можно проследить шаг за шагом весь путь от императора до Компании конно—железных дорог, и мы увидим, что всюду, где есть власть, она используется для угнетения.
Насколько мы знаем, или можем догадываться, так оно идет уже миллионы лет. Кто же угнетатели? Их немного: король, капиталист и горстка других надсмотрщиков и подручных. Кто угнетенные? Их множество. Это народы мира: лучшие представители человечества, рабочие люди — те, кто своим трудом добывает хлеб для праздных белоручек. Почему считается справедливым такое неравное распределение плодов труда? Потому что это установлено законами и конституциями. Из этого следует, что если законы и конституции станут иными и предпишут более равное распределение благ, тогда такой порядок будет считаться справедливым. А значит, в политических обществах право определять, что есть Справедливость, принадлежит единственно Силе; иначе говоря: Сила творит Справедливость — или упраздняет ее. А это, в свою очередь, означает, что если объединившиеся избиратели из числа рабочего населения страны, насчитывающего 45 миллионов, объявят свою волю остальным 12 или 15 миллионам и повелят, чтобы существующая система прав и законов была коренным образом изменена, то тем самым и в эту самую минуту существующая система совершенно недвусмысленно, бесспорно и законно будет объявлена устарелой, негодной, она просто перестанет существовать, и ни один человек из названных 15 миллионов не будет вправе выдвинуть какие—либо возражения.
Итак, будем считать, что с незапамятных времен король и ничтожное меньшинство угнетали народы и что им принадлежала власть решать, что справедливо, а что нет. Какой была эта власть, реальной или воображаемой? До сих пор она была реальной. Но отныне — я верю в это всем сердцем — о нашей стране она навеки тлен и прах. Ибо другая, великая сила, превосходящая власть королей, поднялась на этой единственной в мире земле, поистине предназначенной для свободы; и вы, кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, уже можете различить вдали сияние ее знамен и поступь ее воинства. Пусть насмешники издеваются, пусть выдумывают придирки и возражения, но она взойдет с господней помощью на свой трон и поднимет свой скипетр — и голодные насытятся, и нагие оденутся, и надежда блеснет в глазах, не знавших надежды. И фальшивая знать уберется прочь, а законный владелец вступит во владение своим домом.
Раньше и правда было над чем издеваться. Во все времена и во всех странах мира гигантская неповоротливая громада угнетенного человечества несчастных бессловесных животных, — наделенная неимоверной силой, но не подозревавшая об этом, в поте лица от зари до зари добывала хлеб для изнеженного меньшинства, то в бессильной ярости, то со слезами глядя на своих жалких домочадцев — на ожесточившихся женщин и не умеющих улыбаться детей, — вот это было время для издевок. И во все времена, во всех странах мира, один раз на памяти каждого поколения, отдельные частицы этой громады приходили в движение, и восставали, и кричали, что нельзя больше терпеть этот гнет, это унижение, эту нищету, — но через несколько дней отступали, разбитые, снова безгласные, осыпаемые насмешками, — и это тоже было время для издевок. И за последние десятилетия бывало, что рабочие отдельных профессий, объединившись, с надеждой поднимались на борьбу и требовали себе лучшей доли; но если то были каменщики, другие рабочие равнодушно оставались в стороне: это, мол, не их борьба; и если восставали одна, другая, третья профессии, десять миллионов остальных рабочих спокойно продолжали заниматься своими делами: мы—то ведь ни с кем не ссорились! Это тоже было время для издевок, и кое—кто, конечно, издевался. Но когда все каменщики, и все переплетчики, и все повара, и все парикмахеры, и все слесари, и все рудокопы, и кузнецы, и печатники, и подносчики кирпича, и портовые грузчики, и маляры, и стрелочники, и машинисты, и кондукторы, и все фабричные, и извозчики, и продавщицы, и белошвейки, и телеграфисты — словом, все миллионы трудящихся людей, в которых дремлет эта великая сила, именуемая Властью (подлинная власть, а не обветшалая и обманчивая тень ее!), — когда они восстанут, вы вольны будете в утешение себе называть происходящее как угодно, но истина от этого не изменится, — это будет восстание Нации. И по некоторым признакам уже можно распознать его приближение. Когда Джеймс Рассел Лоуэлл от лица немногочисленных американских писателей обратился с вежливым воззванием к комиссии сената Соединенных Штатов, и был выслушан, — как уже шестьдесят лет выслушивали здесь писательские воззвания: с равнодушием, какого и требовал мелкий вопрос, выдвинутый небольшой и невлиятельной группой населения, — и сел на место, а после него выступил мастер из типографии в скромном сером костюме и сказал: "Я присутствую здесь не как рабочий—печатник, и не как каменщик или плотник, и вообще не представляю какой—нибудь одной профессии. Я выступаю от имени рабочих всех профессий, всех отраслей промышленности, всех моих собратьев, которые каждодневно зарабатывают собственными руками хлеб насущный на огромном пространстве от Атлантического океана до Тихого, от Мэна до Мексиканского залива, чтобы прокормить себя, своих жен и детей. Мой голос — это голос пяти миллионов человек", — когда раздался такой удар грома, пришло время сенаторам пробудиться от сна и проявить интерес, уважение — да, да, почтительно и без отлагательства признать, что у них появился хозяин, и поинтересоваться, какова будет его высочайшая воля. И сенаторы это поняли.
Писатели, мало надеясь на успех, лишь робко намекнули, каких шагов они ждут от конгресса. Печатник, говоривший голосом пяти миллионов, без малейшей наглости или развязности, но спокойно, с ясным сознанием стоящей за ним огромной силы, указывал конгрессу — не что он должен делать, а чего он делать не должен. И к этому приказу нужно будет прислушаться.
Это был, пожалуй, первый случай в истории, когда заговорила нация, заговорила не через посредство других, а сама, своим собственным голосом! И по милости судьбы мне довелось это видеть и слышать. Я почувствовал, как перед лицом этого зрелища поблекла вся мишура и все спектакли исторического прошлого. Их позолота, и глянец, и перья выглядели убогими в сравнении с этим царственным величием во плоти. И я подумал тогда — и продолжаю так думать, — что наша страна, так расточительно богатая сокровищами, которыми она по праву может гордиться, обрела новое сокровище, превосходящее все, что она имела до сих пор. Сама нация, в лице этого человека, держала речь, а слуги внимали ей, — да, слуги, а не хозяева, лицемерно именуемые слугами нации. Ничего подобного не ведала ни одна страна, ни одна эпоха.