Борис Васильев - Кажется, со мной пойдут в разведку...
Сознание я каким-то чудом сохраняю, хотя ухо зажарилось, как картошка. Слышу, как вдруг глохнет мотор, настает пауза, а потом идиотский вопрос удивленного Славки:
— Что, Федя, уже сломал?..
— Что сломал, чертова дура?.. — орет Федор. — Псих этот голову сломал, понятно вам?.. Вынимайте его из меня к такой-то матери!..
Но вынимать меня они не торопятся. Может, онемели от страха за мою жизнь? Чтобы успокоить их, я задираю ноги и несколько раз свожу и развожу их.
И тут слышится рев, визг и хрюканье: в жизни не слыхал такого пошлого смеха. Они воют на все лады, Федор кроет их матом, а Колычев кричит:
— Не трогайте! Не трогайте их! Фотоаппарат возьму!..
Позируем под их восторженные вопли. Колычев отщелкивает пленку, и только после этого они выволакивают меня из люка. Ставят на ноги, но я тут же начинаю валиться, как чурка, и они волокут меня в тень. Лихоман лично исследует мою голову:
— Все нормально, только шишка на темени.
Пока он меня щупал, они из вежливости молчали, но, как только изрек диагноз, все началось сначала. Я не злюсь потому, что понимаю: над Федором не похохочешь. Славка, икая от хохота, приносит воду, я осушаю подряд две кружки и сажусь, хотя голова вроде еще не совсем моя. Федор мрачно курит возле машины; рядом крутится Степан:
— Расскажи, Федя. Ну, не скрывай, Федя…
Федор отсылает его подальше и, швырнув окурок, лезет в машину.
— Куда, Федор? — интересуется командор.
— Куда, куда?.. На кудыкину гору! — ревет Федор.
— А техник на той горе не понадобится?
Федор угрюмо молчит. Я встаю, пытаюсь выпрямить шею, но она не поддается. Иду к машине лбом вперед, как бык на тореро.
— Слазь! — кричит Федор. — К чертовой матери!..
— Нет уж, Федя, — говорю я. — Принципиально.
— Вторая попытка! — объявляет Виталий Павлович, все веселятся, но Федор заводит мотор, и мы поспешно отъезжаем.
Все повторяется: Федор съезжает на луг, разворачивается и вдруг глушит мотор.
— Вылезай.
— Зачем?
— Вылезай, говорят тебе!..
— Не ори, я на работе.
Он привстает, пытаясь меня схватить, но я предусмотрительно отступаю. Федор разражается длиннейшей руганью.
— Генка, не заводи меня!..
— Не слезу. Бить будешь — все равно не слезу.
Он яростно пялится на меня, но я выдерживаю этот взгляд. И вдруг вижу, что уголки его губ неудержимо ползут в стороны, и тоже начинаю улыбаться. Через секунду мы уже хохочем до изнеможения.
— Ну, номер!.. — стонет Федор. — Ну, ты даешь, Генка!
— Ты тоже хорош: чуть башку мне не открутил…
— Тогда держись!..
Он мог бы этого и не говорить: я вцепился как клещ. Федор дал полные обороты, раскачал машину перед кюветом, довернул и всей массой ударил правым бортом в землю. Я на сей раз удержался, но все мои печенки-селезенки лихо поменялись местами. Федор вылез, критически осмотрел машину и плюнул:
— Крепкий, холера…
Я судорожно глотаю воздух, мучительно пытаясь вогнать свои внутренности в места, предназначенные им от природы. Федор подозрительно смотрит на меня:
— Может, на травке посидишь?
Отрицательно качаю головой, слова куда-то провалились. Федор улыбается:
— Придется повторить.
Повторяем. Торсион цел, но в животе у меня такая боль, что вот-вот заору.
— Слез бы, Генка.
— Нет… — хриплю я.
— Молоток. Ну, сейчас хана этому торсиону.
Но хана приходит только на четвертом заезде. К этому времени я настолько ошалеваю от рева, ударов и боли, что Федор снимает меня с машины, как ребенка, и укладывает на траву.
— Ты, Генка, не тужься никогда, — наставляет он, покуривая с чувством выполненного долга. — Держи себя свободно, но в готовности. Соображаешь?
— Соображаю…
— От тужливых пот один, а толку — нуль. Потому, они все время не то напрягают: либо глотку, либо спину, либо еще что. А включать в себе надо только то, что требуется, но до упора. Болит?
— Немного.
— Ну ничего, зато выиграли! — Он торжествующе смеется. — Чудаки! Борисыч, тот сразу смикитил, что я дело говорю, а этих никак не проймешь. Конечно, радиусы галтелек маловаты, это ж ясно. Потому мы с тобой и рвали тут животы, чтоб доказать. Лучше здесь двадцать торсионов сломать, чем хоть один где-нибудь в Антарктиде. Тут ты шишечку на темечке заработал, а там люди свободно головы потерять могут. Это же ходовая часть, не шуточки. Борисыч, он голова…
Вечером у нас банкет с возлияниями за счет проигравших интеллектуалов. Ребята гогочут у костра и чокаются, а я лежу на брезенте. Аппетит мне отшибло надолго, шея не ворочается, и в животе свинцовая тоска.
Хорошо бы сейчас оказаться дома. Принял бы ванну, поужинал и смотрел бы телевизор. Никуда бы не пошел и никому бы не позвонил, честное слово. Просто сидел бы с мамой рядом, а она бы радовалась втихомолку. Я никогда с ней ничего не смотрел, разве только хоккей, а так все время улепетывал на улицу или читал в своей комнате. Не люблю я глядеть в этот ящик и слушать замечания, что Наташка сыграла бы не хуже, но мама это обожает, и ей, наверно, было бы очень приятно, если бы я торчал рядом…
Славка о девчонках травит. И все смеются. Выпивки сегодня хватает, и они будут мусолить эту тему до глубокой ночи…
— …а она говорит: не обманешь? Обману, говорю. Ну, честно тебе говорю: обману. Лучше уходи. А она что делает? Она расстегивает свои пуговицы-крючочки…
Да, так о доме. В общем-то я неплохой сын, только невнимательный. Теперь я это понимаю, но тогда сама земля для меня вертелась, вот что отвратительно. Подай, прими, купи… А на что купишь-то? Джинсы мои маме зарплату стоили, а у самой одни туфли. Старые туфли: Наташка из-за них в театр с ней идти отказалась. С подругой пошла, а мама плакала. Сволочь я, если вдуматься…
Все-таки я правильно сделал, что снял тогда с полки свой чемодан. Не в том смысле, что без меня им тут была бы сквозная дыра, как говорит Федор, а в том, что мне эта самая дыра выпала бы наверняка. И не в энтузиазме дело: надо сперва понять, кто ты, для чего ты и зачем ты. Тогда и энтузиазм, я думаю, появится. Вот как у ребят, хоть их и коробит от этого слова…
Лихоман выцедил свою кружку и к водке больше не прикасается. Он мужик с характером, и ребята не настаивают. Виталий Павлович интеллигентно клюнул с донышка, очки у него сразу вспотели, и командор спешно уволок его в сторонку. Сидят там, что-то чертят и ругаются. Но пока вполголоса.
Зато Колычев разошелся. Чокаться с нашими надо через раз, это и ежу ясно, а его понесло…
— В очередь, в очередь!.. — кричит он. — Федя, давай исповедуйся!..
Федор что-то негромко и, кажется, не очень охотно бубнит. Рассказывать он не мастер, но слушатели в таком состоянии, что смеются авансом.
— Нет, Федя, не проник ты в женскую душу!.. — бархатно рокочет Колычев. — А она стоит того. Стоит, друзья!..
Он уже дирижирует. Ребята терпят: они народ снисходительный. Да и, по правде сказать, рассказывать он умеет.
— …а в гостинице — отдельный номерок. Раз зашел: поговорили. Второй: опять поговорили. Ну, думаю, пора. А надо вам, друзья, сказать, что по психологии относится она к четвертому классу: любит опекать, и тут нельзя сразу лезть под юбку — свободно схлопочешь по морде. Таких берут охватом с флангов…
Колычев говорит легко, поигрывая голосом. Он слушает каждое свое слово и упивается, как тетерев.
— …словом, припасаю трогательную историю. Мол, любил, боготворил — ну, в этом духе…
Я поднимаюсь. Не могу объяснить, почему я это делаю, а только встаю. Шея у меня не выпрямляется, и я шагаю к ребятам, уставя лоб. И слушаю во все уши.
— …два часа заливал! Зубами скрипел, по комнате метался, слезу выжимал — все, как полагается. И чувствую, тает. Раньше все о резине говорили, о катках да сайлентблоках, а тут…
Я хочу крикнуть и — не могу. Сип какой-то вместо голоса. И Лихомана, как назло, принесло к костру прикуривать…
— Ну, у меня, естественно, коньячок нашелся: горе залить. Выпили мы за мою нескладную жизнь — и поцеловались. Для начала целомудренно, как брат с сестрой, а уж на втором заходе я осмелел. Грудь-то у нее, сами знаете, как у Джины Лоллобриджиды: ослепнуть можно. И вот, значит, кладу я на эту божественную возвышенность свою лапищу…
Я хватаю его за волосы, разворачиваю к себе лицом и наотмашь бью по щеке. Он падает на Славку, глядит рыбьими глазами, а на щеке — моя пятерня. Точная пятерня: со всеми мозолями. Секунду все молчат, а потом Колычев совсем по-звериному рычит:
— А-а-а!..
Он пытается вскочить, но Славка дергает его за рукав.
— Пусти!.. — хрипит он. — Убью!.. Гад!..
Лихоман встает и, невозмутимо покуривая, идет к Виталию Павловичу. Рядом со мной оказывается Степан. Меня колотит, и он обнимает меня за плечи:
— Давно я, понимаешь, хотел спросить, чего это у меня под ложечкой по утрам холодит? Натощак, знаешь…
— А ну, пусти!.. — рвется Колычев. — Пусти, говорю!..
— Сиди, — тяжело, как булыжник, роняет Федор. Колычев все-таки вскакивает. Славка бросается ко мне, но Колычев, наткнувшись на Степана, вдруг сворачивает к начальству: