Алексей Толстой - Петр Первый
«Мать честная, вот живут чисто», — подумал Алексашка, вертя головой сзади кареты. В глазах зарябили огоньки. Проехали мимо четырехугольного пруда, — по краям его стояли круглые деревца в зеленых кадках, и между ними горели плошки, освещая несколько лодок, где, задрав верхние юбки, чтобы не мять их, сидели женщины с голыми по локоть руками, с открытой грудью, в шляпах с перьями, смеялись и пели. Здесь же, под ветряной мельницей, у освещенной двери аустерии, или по-нашему — кабака, плясали, сцепившись парами, девки с мужиками.
Повсюду ходили мушкетеры, — в Кремле суровые и молчаливые, здесь — в расстегнутых кафтанах, без оружия, под руку друг с другом, распевали песни, хохотали — без злобы, мирно. Все было мирное здесь, приветливое: будто и не на земле, — глаза впору протереть…
Вдруг въехали на широкий двор, посреди его из круглого озерца била вода. В глубине виднелся выкрашенный под кирпич дом с прилепленными к нему белыми столбами. Карета остановилась. Человек с длинными волосами вылез из нее и увидел соскочившего с запяток Алексашку.
— Ты кто, ты зачем, ты откуда здесь? — спросил он, смешно выговаривая слова. — Я тебя спрашиваю, мальчик. Ты — вор?
— Это я — вор? Тогда бей меня до смерти, если вор. — Алексашка весело глядел ему в бритое лицо со вздернутым носом и маленьким улыбающимся ртом. — Видел, как на Разгуляе отец бежал за мной с ножом?
— А! Да, видел… Я засмеялся: большой за маленьким…
— Отец меня все равно зарежет… Возьми, пожалуйста, меня на службу… Дяденька…
— На службу? А что ты умеешь делать?
— Все умею… Первое — петь, какие хошь, песни. На дудках играю, на рожках, на ложках. Смешить могу, — сколько раз люди лопались, вот как насмешу. Плясать — на заре начну, на заре кончу, и не вспотею… Что мне скажешь, то и могу…
Франц Лефорт взял Алексашку за острый подбородок. Мальчик, видимо, ему понравился.
— О, ты изрядный мальчик… Возьмешь мыла и вымоешься, ибо ты грязный… И тогда я тебе дам платье… Ты будешь служить… Но если будешь воровать…
— Этим не занимаемся, у нас, чай, ум-то есть али нет, — сказал Алексашка так уверенно, что Франц Лефорт поверил. Крикнув конюху что-то про Алексашку, он пошел к дому, насвистывая, выворачивая ступни ног и на ходу будто подплясывая, должно быть оттого, что неподалеку на озерце играла музыка и задорно визжали немки.
3— Да уж будет тебе, Никита Моисеевич, как бы головка у ребенка не заболела…
Едва Наталья Кирилловна проговорила это, царь Петр бросил на полуслове читать Апостола, торопливо перекрестился запачканными в чернилах пальцами и, не дожидаясь, покуда учитель и дядька, Никита Моисеев Зотов, по уставу поклонится ему в ноги, поцеловал маменькину руку, беспомощно затрепетавшую, чтобы схватить, удержать на минутку сына, — и по скрипучим половицам и ступеням переходов и лестниц нетерпеливо понеслись его косолапые шаги, пугая прижилых старух в темных углах Преображенского дворца.
— Шапку-то, шапку, головку напечет! — слабо крикнула вслед царица.
Никита Зотов стоял перед ней истово и прямо, как в церкви, — расчесанный, чистый, в мягких сапожках, в темной из тонкого сукна ферязи, — воротник сзади торчал выше головы. Благообразное лицо с мягкими губами и кудрявой бородой запрокинуто от истовости. Благостный человек — и говорить нечего. Скажи ему: кинься, Никита, на нож, — кинется. Предан больше собачьего, но уж больно светел, легок духом. Не таков бы нужен был дядька норовистому мальчику.
— Ты, Никита Моисеевич, побольше с ним божественное читай. А то он и на царя-то не похож… Ведь не оглянешься, — скоро уж женить… До сих пор не научился стопами шествовать, — все бегает, как простой… Ну — вон, гляди…
Смотря в окно, царица слабо всплеснула руками. По двору бежал Петр, спотыкаясь от торопливости. За ним — долговязые парни из дворцовой челяди, — с мушкетами и топориками на длинных древках. На земляном валу, — потешной крепостце, построенной перед дворцом, — за частоколом стояли согнанные с деревни мужики в широких немецких шляпах. Велено было им также держать во рту трубки с табаком. Испуганно глядя на бегущего вприскочку царя, они забыли, как нужно играть. Петр гневно закричал петушиным голосом. Наталья Кирилловна с содроганием увидела Петенькины бешеные, круглые глаза. Он вскарабкался на верх крепостцы и, сердясь, ударил несколько раз мушкетиком одного из потешных мужиков, втянувшего голову в плечи.
— Не по его — так и убьет, — проговорила Наталья Кирилловна, — в кого только нрав у него горячий?
Игра пошла сызнова. Выстраивая долговязых парней с топориками, Петр опять рассердился, что его плохо понимают. Это была беда: горячась, он начинал говорить неразборчиво, захлебывался торопливостью, точно хотел сказать много больше того, чем было слов на языке.
— Что-то головка стала у него так дергаться? — сказала Наталья Кирилловна, со страхом глядя на сына. И вдруг заткнула уши. Мужики в крепостце выкатили дубовую пушку, которую по строгому приказу царицы заряжали — чем помягче: пареной репой или яблоками, и выстрелили. И тотчас, побросав оружие, воздели руки — в знак того, что сдаются.
— Нельзя сдаваться! Биться должны! — кричал Петр, крутя и тряся головой. — Сначала! Все сначала!..
— Никита Моисеевич, затвори-ка окошко, очень шумят, голова разболелась, — проговорила царица.
Закрылось цветное окошко. Наталья Кирилловна склонила голову и чуть шевелила пальцами, перебирая афонские четки, святые раковинки. Тоскливо. От горя и слез за эти годы Наталья Кирилловна постарела, только брови да когда-то огненные темные глаза остались от ее красоты. Всегда была в черном, покрытая черным платком. Так в Угличе когда-то жила царица Марья Нагая с несчастным Димитрием… Не стряслось бы и здесь такой же беды… Правительница Софья сидит и видит — обвенчаться с Голицыным и царствовать. Уж и корону заказала для себя немецким мастерам.
В Преображенском дворце пустынно, только челядь бегает на цыпочках, да по темным углам шепчутся старухи — мамки, няньки. Царь хоть юн, но духу старушечьего не переносит: увидит, как нянька какая-нибудь, закапанная воском, пробирается вдоль стены, так цыкнет, — старушечка едва без памяти доползет до угла.
Бояре в Преображенском не бывают, — здесь ни чести, ни прибытка. Все толпятся в Кремле, поближе к солнцу. Чтобы не совсем было зазорно, Софья приказала быть при дворе царя Петра четырем боярам: князю Михайле Алегуковичу Черкасскому, князю Лыкову, князю Троекурову и князю Борису Алексеевичу Голицыну. А велик ли прок от них? Лениво слезут с коней у крыльца, подойдут к царицыной ручке, сядут и — молчат, вздыхают. Говорить мало о чем найдется с опальной царицей. Вбежит в горницу Петр, — бояре, поклонясь нецарствующему царю, справятся о его государевом здоровье, и опять вздыхают, качают головами: уж больно прыток становится царь-то, — гляди, царапина на щеке, руки в цыпках. Неприлично.
— Никита Моисеевич, сказывали мне, — в Мытищах баба есть, Воробьиха, на квасной гуще гадает — так-то верно, — все исполняется… — проговорила царица. — Послать бы за ней!.. Да что-то боюсь… Не нагадала бы худого…
— Матушка государыня, чего же худого нагадать вам может подлая баба Воробьиха? — нараспев, приятным гласом ответил Зотов. — В таком разе Воробьиху в клочья растерзать мало.
Наталья Кирилловна подняла пальчик, поманила. Зотов подступил неслышно в мягких сапожках.
— Моисеич… Давеча в поварне, — стрелецкая вдова решето ягод приносила, — сказывала: Софья-де во дворце кричала намедни, и все слышали: «Жалко, говорит, стрельцы тогда волчонка не задушили с волчицей…»
У Натальи Кирилловны затряслись губы, задрожал охваченный черным платом двойной подбородок, большие глаза налились слезами.
Что ей ответить? Чем утешить? У Софьи — стрелецкие полки, за Софью — все дворянское ополчение, а у Петра — три десятка потешных дураков-переростков да деревянная пушка, заряженная репой… Никита Зотов развел ладони, закинул голову, покуда не уперся затылком в жесткий воротник…
— Пошли за Воробьихой, — прошептала царица, — пусть уж скажет правду, а то так-то страшнее…
Долог, скучен летний день. Белые облака плывут и не плывут над Яузой. Знойно. Мухи. Сквозь марево видны бесчисленные купола Москвы, верхушки крепостных башен. Поближе — игла немецкой кирки, ветряные мельницы на Кукуе. Стонут куры, навевая дремоту. В поварне стучат ножами.
Бывало, при Алексее Михайловиче, — смех и шум в Преображенском, толпится народ, ржут кони. Всегда потеха какая-нибудь — охота или медвежья травля, конские гонки. А теперь — глядишь — и дорога-то сюда от каменных ворот заросла травой. Прошла жизнь. Сиди — перебирай четки.
В стекло чем-то бросили, Зотов открыл окно. Петр позвал, стоя под липой, — весь в пыли, в земле, потный, как мужичонок: