Василий Аксенов - Ожог
– Нет, не хочу! Снова ООН? Снова ЮНЕСКО? Хотя бы месяц можно без этого? Пантик, помоги! Манечка, держи меня за нос!
Мы все трое тут обнялись и спели песенку нашей далекой весны:
И нам ни разу не привидится во снахТуманный Запад, неверный лживый Запад…
Итак, поехали! Куда? Подальше! Подальше от Лондона, от Парижа, от Москвы, поближе к нашей весне, к нашей пьяной безобразной такой безвозвратной весне. Патрик по-идиотски газовал, нелепо втыкая скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Мы пели теперь славную американскую песенку о тех подонках, что пишут на райских стенах и потому обречены скатывать свое дерьмо в маленькие шарики. Пусть катают! А те, кто читает их премудрости, пусть эти шарики жрут! Мы ехали, пели и рыдали друг у друга на груди, а Машка тем временем, рыдая, проверяла пальчиками – все ли на месте. Мы долго ехали, пели и рыдали, пока машина не понеслась на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
Хирург-педиатр-ревматолог-кардиолог-фтизиатр Геннадий Аполлинариевич Малькольмов рассказывает о своей молодости неизвестно кому неизвестно когда по телефону в неопределенном направлении
Мы трое, Машка, Патрик и я, познакомились в августе 196… года в госпитале Организации Объединенных Наций в джунглях Катанги. Я приехал туда в качестве искуснейшего советского специалиста по африканскому туберкулезу, а Патрик американским костоправом, а Машка, или, как она тогда называлась, мадемуазель Мариан Кулаго, была христианской сестрой милосердия.
Работа нас там не слишком обременяла: основным нашим пациентом было немногочисленное племя охотников-пигмеев с Западного побережья. Каким-то образом пигмеи прослышали о нашем госпитале, об ооновских пайках, снялись со своих насиженных мест, прошли по джунглям сотни километров и явились к нам – лечиться. То-то было веселья! Мы их всех госпитализировали – и взрослых охотников, и детей, и девушек-пигмеек, и старух.
Госпитализировали мы и богиню племени, странное светлокожее существо с раздутым животом и расползающимся, как две пуховые подушки, задом, безмолвное существо, лежащее на ритуальной подстилке с раздвинутыми подтянутыми вверх на петлях ногами.
Любопытно было наблюдать отправление культа Метамунгву (так звали богиню). Все племя становилось вокруг, женщины отдельно, мужчины отдельно. Все пели. Мужчины по старшинству подходили к богине для совершения ритуального полового акта, а женщины целовали богиню в лоб и совали ей в рот кусочки пищи, которые она тут же быстро прожевывала и глотала.
Метамунгву потрясла воображение всего мужского персонала госпиталя, тогда как наши дамы, за исключением Машки, не находили в ней ничего особенного.
По вечерам, когда все мы собирались на веранде над озером, я часто советовал Патрику принять участие в ритуале, и он, глядя в упор на Машку, обещал, что так и сделает, и в самом деле вскоре стал прогуливаться во дворе гаража, где стоял помост с богиней, пытался с ней заговорить, шутил, читал ей газеты и стихи Эзры Паунда и вдруг – все даже ахнули – приучил ее курить. С тех пор Метамунгву в перерывах между актами и едой только и делала, что попыхивала сигаретой.
Пигмеи пришли в священный ужас и, кажется, договаривались укокошить мистера Тандерджета. Думаю, лишь счастливая случайность спасла тогда искусителя. Однажды он догадался сунуть в рот богине горлышко бутылки, и та, нахлебавшись «Блэк энд уайт», вдруг впервые за долгие десятилетия села и на приличном испанском языке спела в честь Патрика эпиталаму примерно такого рода:
Патрик ТандерджетЧикито с длинным носомИ ангельской улыбкойПатрик ТандерджетО принцО розы ночиО Патрик Тандерджет!
Пигмеи при виде этого зрелища и при звуках эпиталамы пали ниц в ожидании конца света. Директор госпиталя, профессор Аббас, тогда вызвал к себе Патрика и запретил ему дружбу с загадочным существом.
Как смеялась тогда Машка, как она тогда смеялась! Машка… Машка… мадемуазель Кулаго… Как странно сейчас вспоминать, а ведь было и у нас с ней «шепот, робкое дыханье» в африканском кустарнике. Кем была она тогда, нынешняя московская иностранка, потаскушка, пьянчужка? Она была тогда русской француженкой, эмигранткой в третьем поколении. Чиста и радостна, как ранняя зарница христианства.
– Мой дедушка был военный, – лепетала она, – сначала кавалерист, а потом летчик. Он очень много воевал, тре бьен, а потом отступил с войсками.
– С какими войсками? – интересовался я.
– С нашими войсками. С русскими. Отступил в Европу.
– Ты ошибаешься, дочка, – говорил я, целуя ее туда-сюда. – Русские войска никуда не отступали. Отступили белью, всякая шваль антантовская, а русские, то есть красные, остались.
– Ну что ты, милый! – Она расширяла глаза. – Русская армия вся отступила, а красные – это китайцы, латыши и евреи. Еще матросы и чекисты, – добавляла она, подумав.
– Умный у тебя дедушка, – говорил я.
– Неглупый, – соглашалась она.
Как она входила, я помню-помню, как она входила на утреннюю докторскую конференцию в своих полотняных штанах и джинсовой рубашке, эдакая чертовка, рассыпала сигаретный пепел, говорила птичьим своим голоском: «Сава!», и все доктора: русский, янки, японец, итальянец, финн, поляк и главный врач, пакистанец Аббас, – отвечали ей со своими национальными улыбками «сава», и под флагом ООН в дебрях Катанги воцарялось благоденствие.
Тем временем влюбленный Патрик Тандерджет весьма страдал. Однажды он пришел ко мне под сильным газом и сказал, что ему не дает спать одна большая мысль. Какая же мысль? А вот какая: с одной стороны, мисс Кулаго как русская по крови принадлежит мне, но с другой стороны, она все-таки гражданка западной державы, то есть Свободного Мира, а из этого можно сделать противоположные выводы.
– Патрик, ты же умный человек, – урезонил я его, – и ты должен понимать, что мир держится на очень шатком равновесии. Мощь стран Варшавского пакта так огромна, что ты и представить себе не можешь.
– В самом деле? – удивился он.
– Клянусь! Кроме того. Пат, не забывай, что сейчас нас осеняет голубой флаг ООН, надежда всего человечества.
Он ушел в ночь и долго хрустел валежником в лесу возле госпиталя, вспугивая стайки обезьян и одиноких гиен.
Однажды я прочел Машке стихи Гумилева про изысканного жирафа с озера Чад. Она удивилась; ты советский, а читаешь стихи русского поэта? Ах, Маша, Маша… В другой раз она услышала у меня записи Окуджавы и вдруг заплакала – что это, откуда, чей это голос летит из советской пустыни? Она вдруг поняла, что страна, из которой прибыл ее африканский любовник, ей неведома.
Наши эротические ночи шли одна за другой, и мы засыпали обычно опустошенные и счастливые, словно чемпионы после удачных стартов, но однажды меня вдруг одолели воспоминания о прошлом, о юноше фон Штейнбоке, о сопках под луной, о зеленой звездочке над магаданским санпропускником, я забыл тогда о Машке и стал молиться. Вдруг она вздохнула рядом:
– Как же они верят тебе?
Я и сам не очень-то понимал, почему ОНИ мне верят. Собственно говоря, а почему бы ИМ мне не верить? Я отлично просвечиваю рентгеном пигмеев, накладываю пневмотораксы на разлохмаченные легкие, даже богине Метамунгву я назначил инъекции стрептомицина и витамина В-прим и этим, конечно, способствовал укреплению престижа своей великой отчизны, развеял еще одно смрадное облачко антисоветской пропаганды племен Малави. Почему бы ИМ не верить мне?
Мы с Машкой так были заняты друг другом, что даже не заметили, как вокруг началась война. На горизонте, кажется, что-то горело, персонал, кажется, нервничал, крутил ручки транзисторов, откуда верещали дикторы по-французски, по-английски, по суахили, но мы только смотрели друг на друга и улыбались. Машка, кажется, всерьез собралась замуж за меня.
Однажды мы с ней сентиментально скользили в двухместной байдарке по озеру, когда низко над водой пронесся реактивный самолет с какими-то дикими опознавательными знаками. Длинная полоса фонтанчиков молниеносно прошла мимо байдарки и погасла вдали, а спустя минуту над водой вздулся кровавый пузырь и всплыл крокодил с распоротым брюхом.
– Вот бы я начистил хавальник этому фрукту за такие хохмы! – не на шутку рассердился я.
– Какой ужас! Начистил! Хавальник! Фрукт! Хохмы! Что это? Кес ке се? – смешно морщилась Машка. Эмигрантское ее ухо не всегда выдерживало новых современных перекатов «великого-могучего-правдивого-свободного».
А самолет уже возвращался, плевал огнем, и крови в озере становилось все больше, а на берегу загорелся инфекционный барак и баобаб во дворе госпиталя.