Марк Твен - Собрание сочинений в 12 томах.Том 1
Он снова отправился. Проделал тот же маршрут. Поскользнулся на гладком мраморе... Ну, думаю, конец ему. Но нет, какая-то подлая трещина спасла его. И вот он снова среди нас, целый и невредимый. Его время — восемь минут сорок шесть секунд.
Я сказал Дэну:
— Дайте мне доллар. Еще не все потеряно.
Плохо дело. Он опять выиграл. Время — восемь минут сорок восемь секунд. Мое терпение лопнуло. Я был в отчаянии. О деньгах я уже не думал.
— Эй, ты, — сказал я, — прыгни с этой пирамиды вниз головой, и я дам тебе сто долларов. Если тебе не подходят условия, предлагай свои. Я не постою за ценой. Я не уйду отсюда и буду ставить на тебя до тех пор, пока у Дэна есть хоть цент в кармане.
Я уже чувствовал себя победителем: какой же араб упустит столь счастливый случай? Он задумался на мгновение и, кажется, уже готов был согласиться, но тут явилась его мать и все испортила. Ее слезы тронули меня, — я не в силах спокойно видеть женские слезы, — и я предложил и ей сто долларов, если она тоже прыгнет.
Но я потерпел неудачу. Арабы очень уж высоко ценятся в Египте. Они чересчур важничают, что таким дикарям вовсе не к лицу.
Разгоряченные и злые, мы сошли вниз. Драгоман зажег свечи, и, сопровождаемые крикливой толпой арабов, которые всячески навязывали нам свои услуги, мы полезли в дыру у подножия пирамиды. Они потащили нас по какому-то длинному желобу, полого уходящему вверх, и при этом закапали нас с головы до пят свечным салом. Этот желоб был едва ли вдвое шире и выше дорожного сундука, стены, пол и потолок выложены массивными глыбами египетского гранита, каждая шириной с платяной шкаф, вдвое толще его и втрое длиннее. Мы упорно лезли вверх в гнетущей тьме, и я уже думал, что мы вот-вот окажемся под самой макушкой пирамиды, как вдруг мы очутились в «покое царицы», а затем и в «покое царя». Эти просторные палаты не что иное, как склепы. Стены сложены из гигантских плит полированного гранита, искусно пригнанных одна к другой. На иной такой плите с успехом уместилась бы целая гостиная. Посреди покоя царя стоит большой каменный саркофаг, очень похожий на ванну. Вокруг живописно сгрудились свирепые арабы и перепачканные, оборванные паломники, высоко поднимавшие свои свечи; паломники переговаривались между собой, и дрожащие блики света осеняли неярким ореолом одного из неугомонных охотников за сувенирами, который долбил древний саркофаг своим святотатственным молотком.
Наконец мы вырвались на свежий воздух, яркое солнце ударило нам в глаза, и добрых полчаса оборванцы арабы осаждали нас парами, десятками, взводами, и мы платили им бакшиш за услуги, которые, как они клятвенно уверяли, призывая друг друга в свидетели, они нам оказали, а мы-то и не подозревали об этом! Когда всем и каждому было заплачено, они поотстали от нас и, выждав немного, явились опять и предъявили к оплате вновь изобретенный счет.
Мы закусили в тени пирамиды, окруженные этими назойливыми, малоприятными зрителями, а потом Дэн, Джек и я решили немного прогуляться. Воющий рой попрошаек последовал за нами, окружил нас, чуть не преградил нам путь. Среди них был и шейх в белом развевающемся бурнусе и пестром головном уборе. Он требовал прибавки. Но мы переменили тактику — на защиту от них и миллиона не жалко, а на бакшиш ни цента больше не дадим. Я спросил шейха, не уговорит ли он остальных убраться, если мы ему заплатим. Он согласился за десять франков. Мы ударили по рукам и сказали ему:
— Теперь уговори своих подданных отстать от нас.
Он взмахнул над головой своим длинным жезлом, и три араба были повержены во прах. Он носился в толпе как одержимый. Удары сыпались градом, и каждый разил без промаха. Пришлось поспешить на выручку и растолковать шейху, что мы хотим, чтоб он только поучил слегка своих подданных, а убивать их незачем. Через какие-нибудь две минуты мы остались наедине с шейхом и спокойно продолжали путь. Сила убеждения у этого безграмотного дикаря была поистине замечательная.
Каждая сторона пирамиды Хеопса достигает высоты вашингтонского Капитолия или нового дворца султана на Босфоре, она выше купола собора св. Петра в Риме, — иными словами, она тянется вверх на семьсот с лишком футов. Она выше креста на соборе св. Петра почти на семьдесят пять футов. Когда я впервые спустился по Миссисипи, я воображал, будто нет на свете горы выше, чем береговой утес, что стоит меж Сент-Луисом и Новым Орлеаном, близ Селмы, штат Миссури. Высота этого утеса четыреста тринадцать футов. В моей памяти он и поныне остается все тем же великаном. Я и сейчас еще вижу, как деревья и кусты, которыми поросли его склоны, становятся все меньше и меньше, а на самой вершине кажутся просто перышками. Но перед пирамидой Хеопса, этой гигантской каменной горой с безукоризненно правильными очертаниями, воздвигнутой терпеливыми человеческими руками, перед этой величественной гробницей забытого монарха моя любимая гора сильно проиграла. Ведь высота этой пирамиды четыреста восемьдесят футов. Еще прежде того времени, о котором я только что вспоминал, величайшим творением Божьим я считал Холм Холлидея в нашем городе. Казалось, вершина его упирается в самое небо. Высота его была почти триста футов. В те дни я много размышлял о нем, но так и не мог понять, отчего он не прячет свою вершину в облаках и не венчает царственное чело свое вечными снегами. Я слышал, что таков обычай величественных гор в других странах. Помню, вдвоем с приятелем мы урывали часы от уроков, за что случалось отведать и розог, и упорно трудились, подкапывая гигантский валун, который покоился на вершине горы; помню, однажды в суббогу мы честно проработали добрых три часа и наконец увидели, что желанная цель близка; помню, мы сели, отерли пот с лица, подождали, пока пройдет внизу по дороге вышедшая на прогулку компания, и тогда столкнули валун с вершины. Это было восхитительно. Он с грохотом покатился по склону, вырывая молодые деревца, подкашивая кусты, как траву, раздирая, дробя и круша все на своем пути; он разбил в щепы и раскидал штабель дров у подножия горы, пролетел над телегой, ехавшей по дороге, — негр-возница вскинул глаза и низко пригнулся, — и в следующее мгновение смял в лепешку бондарную мастерскую, и оттуда пчелиным роем вылетели бондари. «Великолепно!» — сказали мы, и давай Бог ноги, так как бондари уже лезли вверх по откосу, чтобы поглядеть, что такое стряслось.
И все же, каким чудом ни была та гора, она ничто пред пирамидой Хеопса. Мне не пришло в голову ни одного сколько-нибудь подходящего сравнения, чтобы дать понятие о чудовищной каменной махине, основание которой занимает площадь в тридцать акров, а высота — четыреста восемьдесят утомительных футов, так что я махнул на это дело рукой и пошел к Сфинксу.
Сколько лет я ждал этой встречи — и вот он, наконец, передо мной. Величавые черты его печальны и строги, в них тоска и терпение. Весь его облик исполнен достоинства, какого не встретишь на земле, и доброты, какой никогда не увидишь в человеческом лице. Это камень, но кажется, что он чувствует. И если только каменному изваянию может быть ведома мысль, он мыслит. Взор его устремлен вдаль — и он глядит в ничто, в пустоту. Он глядит поверх всего настоящего, сквозь него — в прошлое. Он глядит поверх океана времени, поверх волн-веков, которые отступают все дальше и дальше, теснясь все ближе друг к другу, и под конец сливаются воедино и, уже неразличимые, откатываются к далекому горизонту древности. Он думает о войнах минувших столетий; о царствах, которые возникали и рушились у него на глазах; о народах, чьего рождения он был свидетель, и следил их расцвет, и видел их гибель; о радости и горе, о жизни и смерти, о величии и падении, снова и снова сменявших друг друга в эти пять тысяч неторопливых лет. Он воплощает в себе неотъемлемое свойство человека — силу человеческого сердца и разума. Это сама Память — мысль, обращенная в прошлое, запечатленная в зримом и осязаемом образе. Всякий, кому ведома щемящая тоска воспоминаний об отошедших днях и о безвозвратно исчезнувших людях — если даже минули всего лишь жалкие десятилетия, — хоть в малой мере поймет печаль, таящуюся в этом суровом взоре, неотступно устремленном в былое, к тому, что видел он, когда еще не возникла История, не сложилось Преданье, — ко всему, что дышало и двигалось на земле в ту таинственную пору, о которой почти ничего не поведали нам даже сказочники и поэты, и сгинуло в свой срок, оставив каменного мечтателя одиноким и чуждым новому веку, среди непостижимых для него дел и событий.
Сфинкс велик в своем одиночестве, он поражает, этот исполин, он волнует душу тайной, которой окутано его прошлое. И пред величавым ликом этого бессмертного камня, который хранит в памяти деяния всех веков и ничего не прощает, человек проникается тем чувством, с каким предстанет он в свой смертный час пред лицом вечного судии.
Есть вещи, которые, щадя доброе имя Америки, лучше было бы, пожалуй, обойти молчанием; но дело в том, что ради истинного блага американцев как раз об этих-то вещах и следует говорить. Пока мы стояли, глядя на Сфинкса, на губе у него вдруг выросла то ли бородавка, то ли какая-то шишка. Послышалось знакомое постукиванье молотка, и мы тут же все поняли. Один из наших благонамеренных гадов ползучих — я хотел сказать: охотников за реликвиями — всполз наверх и пытался отбить образчик от лица самого величавого из всех творений рук человеческих. Но Сфинкс все так же невозмутимо созерцал невозвратное прошлое, не замечая жалкой букашки, что копошилась у него на губе. Египетскому граниту, который устоял против бурь и землетрясений всех времен, не страшны молотки невежд туристов вроде вот этого разбойника с большой дороги. Зря он старался. Мы послали шейха арестовать его, а если это не входит в шейховы полномочия, хотя бы предупредить, что по египетским законам преступление, которое он намеревался совершить, карается тюрьмой или палочными ударами по пяткам. После этого гад отказался от своих попыток и уполз.