Теодор Драйзер - Титан
Эти слова взбесили Каупервуда — особенно то, что Эйлин посмела задеть Беренис. Ну что ты будешь делать с такой женщиной? — подумал он. Ее язык стал совершенно непереносим. Сколько грубых, вульгарных слов! Настоящая мегера! Да, конечно, конечно, он совершил громадную ошибку, женившись на ней. Но в конце концов он сломит ее упорство.
— Эйлин, — сказал он холодно, когда она умолкла. — Ты слишком много говоришь. Ты неистовствуешь. По-моему, ты становишься вульгарной. Разреши мне сказать тебе кое-что. — Взгляд его был тверд, и она сразу присмирела.
— Я не собираюсь просить у тебя прощения. Оставайся при своем мнении. Но я хочу, чтобы ты поняла, отчетливо поняла то, что я скажу, если, конечно, в тебе есть хоть капля женского достоинства. Я не люблю тебя больше. Или, если хочешь, — как ты сама изволила выразиться, — ты мне надоела. Надоела уже давно. Поэтому я и изменял тебе. Если бы я любил тебя, я бы тебе не изменял. Теперь я люблю другую женщину — Беренис Флеминг, и думаю, что всегда буду ее любить. Я хочу быть свободным, хочу устроить свою жизнь так, чтобы испытать какую-то радость, прежде чем я умру. Ты, в сущности, уже не любишь меня. Не можешь меня любить. Я признаю, что поступал с тобой дурно, но ведь если бы я любил тебя, я бы этого не делал, не так ли? Ну, а виноват ли я, что любовь умерла? И ты не виновата. Я тебя и не виню. Пламя любви нельзя раздуть по желанию, как угли в камине. Если огонь угас — значит, все кончено. Я не люблю тебя больше и не могу любить — зачем же ты хочешь, чтобы я оставался с тобой? К чему тебе удерживать меня, почему не дать мне развода? Ты будешь так же счастлива или так же несчастна вдали от меня, как и со мной. Я хочу снова быть свободен. Я не могу быть счастлив с тобой, я понял это уже давно. Я сделаю все, что ты потребуешь. Оставлю тебе этот дом, эти картины — хотя, по правде говоря, не знаю, зачем они тебе. (Каупервуду очень не хотелось отдавать Эйлин свою коллекцию, если бы была хоть малейшая возможность избежать этого.) Я назначу тебе пожизненное обеспечение, в том размере, какой ты сама определишь, или выделю сразу большое состояние. Я хочу, чтобы ты дала мне свободу. Будь же благоразумна, Эйлин, и согласись.
Каупервуд начал свою речь сидя, закончил — стоя. Когда он заявил, что его любовь умерла, — впервые смело и без обиняков признался в этом, — Эйлин побледнела и прикрыла глаза рукой. Тут он встал. Он говорил холодно, решительно, даже мстительно, пожалуй, вначале. Эйлин поняла, что в сердце его не осталось и следа былых чувств, не осталось даже воспоминаний — сладостных, связующих воспоминаний — о тех счастливых днях, часах, минутах, которые были так дороги, так незабываемы для нее. Боже мой, боже мой, так это правда? Его любовь умерла, он сам признал это… Но нет, Эйлин не верила его словам, не хотела им верить! Нет, нет, это неправда, этого не может быть!
— Фрэнк, — проговорила она, приближаясь к нему, но он отшатнулся от нее. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, руки ее дрожали, губы судорожно подергивались. — Это же неправда, неправда, скажи? Ты не мог совсем, совсем разлюбить меня, Фрэнк? Ведь ты так любил меня! О Фрэнк, я злилась, я ненавидела тебя, я говорила ужасные, отвратительные вещи, но ведь это все только потому, что я люблю тебя. Всегда любила тебя. Ты сам знаешь. Я так страдала! Так страдала! Моя подушка часто бывала, мокрой от слез, Фрэнк! Я лежала и плакала ночи напролет. Или бродила до утра из угла в угол. Я пила виски, чистое, неразбавленное виски, потому что сердце у меня разрывалось от муки. Я сходилась с мужчинами, ты знаешь это, но, боже мой, боже мой, Фрэнк, ты же знаешь, что я этого не хотела, мне совсем это было не нужно! Потом мне всегда было тошно вспоминать! Ведь это только от одиночества, только потому, что ты был так неласков ко мне, совсем не обращал на меня внимания. Как я томилась, Фрэнк, как мечтала, чтобы ты опять любил меня, хоть одну ночь, один день, один только час! Есть женщины, которые умеют страдать молча, а я не могу. Мысли о тебе, воспоминания мучают меня, не дают мне покоя. Я не могу не думать о том, как я бегала к тебе на свидания в Филадельфии, как поджидала тебя, когда ты возвращался домой, как приходила к тебе на Девятую улицу и на Одиннадцатую… О Фрэнк, верно я причинила большое зло твоей первой жене. Я понимаю теперь, как она должна была страдать. Но ведь я была просто девчонка, глупая девчонка и совсем не знала жизни! Фрэнк, неужто ты забыл, как я изо дня в день приходила к тебе в филадельфийскую тюрьму? Ты сказал мне тогда, что никогда не забудешь этих дней, что будешь любить меня вечно. Разве ты не можешь любить меня, ну хоть немножко, совсем немножко! Ведь это неправда, что твоя любовь умерла! Разве я так уж изменилась, так постарела? О Фрэнк, не говори, что ты совсем не любишь меня, прошу тебя, прошу, не говори так, заклинаю тебя!
Она снова попыталась приблизиться к нему, коснуться его руки, но он шагнул в сторону. Он смотрел на нее, и она была ему неприятна — и физически и духовно: в ней, казалось, воплотилось все, что он с трудом мог выносить в людях. От былого обаяния не осталось и следа, чары развеялись. Ему нужна была теперь женщина совсем иного типа, иного склада ума, а главное, главное — ему нужна была молодость, легкокрылая молодость, воплощенная в облике Беренис Флеминг. Ему было жаль Эйлин, но другое чувство господствовало в нем, заглушая голос сострадания, подобно тому, как рев бури и яростный грохот волн заглушают далекий жалобный сигнал гибнущего судна.
— Ты не понимаешь. Эйлин, — сказал Каупервуд. — Я ничего не властен изменить. Моя любовь к тебе умерла. Я не могу возродить ее. Не могу заставить себя любить. Рад бы, да не могу. Ты должна это понять. Не все зависит от нашей воли.
Он посмотрел на нее, и взгляд его не смягчился. Эйлин прочла в его глазах холодную, беспощадную решимость: перед ней был рассудочный делец, коммерсант, хищник, человек с каменной душой. Она поняла, что доступ к его сердцу закрыт для нее навеки, и страх, гнев, бешенство, отчаяние охватили ее; на мгновение она словно лишилась рассудка.
— О Фрэнк, не говори так! Не говори! — крикнула она, не помня себя. — Прошу тебя, молю — не говори так! Ты можешь еще полюбить меня опять, немножко, если только… если только сам будешь в это верить. Разве ты не понимаешь, каково мне? Разве ты не видишь, как я страдаю?
Она упала перед Каупервудом на колени и обхватила его руками.
— Фрэнк! Фрэнк! О Фрэнк! — восклицала она, заливаясь слезами. — Я этого не переживу, нет, нет — я не могу этого вынести, Фрэнк!
— Эйлин, возьми себя в руки, — сказал Каупервуд. — Все это ни к чему. Я не могу обманывать себя и не хочу лгать тебе. Жизнь слишком коротка. Что случилось — то случилось. Если бы я мог сказать тебе, что я тебя люблю, и сам поверить в это, я бы так и сделал. Но я не могу. Я не люблю тебя. Зачем же я буду тебя обманывать?
Эйлин в душе все еще оставалась немного ребенком — избалованным, взбалмошным, капризным; вместе с тем она была отчасти и актрисой — любила преувеличения, позу. Но прежде всего она была женщиной, способной чувствовать глубоко, переживать страстно, действовать безрассудно, очертя голову. Услыхав слова Каупервуда, поняв, что он твердо решил бросить ее, об» речь на одиночество, она вне себя от отчаяния стала молить его не покидать ее совсем. Она готова делить его с другой. Ведь мирилась же она со Стефани Плейто, с Флоренс Кокрейн, с Сесили Хейгенин, с миссис Хэнд — со всеми, в сущности, кто был у него после Риты Сольберг… Она никогда не будет ему мешать. Она не следила за ним, вовсе нет, просто случайно встретила его с Беренис Флеминг… Конечно, Беренис красива, она это признает, но ведь она тоже еще хороша, пусть не так, как раньше, но все же… Разве он не может найти и для нее местечко в своей жизни? И для Беренис и для нее, для обеих?
При виде такого унижения и малодушия Каупервуд почувствовал горечь, отвращение, доходившее до тошноты… ему было и больно за Эйлин и противно. Ну что тут скажешь? Как убедить ее? Как заставить понять?
— Я бы хотел, чтобы это было возможно, Эйлин, — сказал он, наконец, с усилием, — но, к сожалению, это немыслимо.
Эйлин вскочила на ноги. Она посмотрела на него в упор красными, воспаленными глазами; слезы ее высохли.
— Значит, ты совсем не любишь меня? Совсем, совсем?
— Нет, Эйлин, не люблю. Я не хочу сказать, что ты мне неприятна. Я не отрицаю, что ты по-своему очень привлекательна, и не думай, что я не сочувствую тебе. Но я не люблю тебя. Я не могу тебя любить. Тех чувств, какие были у меня к тебе когда-то, больше нет и быть не может.
Эйлин молчала в растерянности, не зная, что делать, что сказать; лицо ее побелело, приобрело какую-то необычную одухотворенность. Боль, ярость, отчаяние раздирали ее душу, но, словно скорпион в кольце огня, она сумела обратить их только против самой себя. Будь проклята эта жизнь! Все уходит, и остаешься одна, совсем одна, стареть в одиночестве. Любовь ушла, и ничего нет! Ничего, ничего, пустота!