Анатоль Франс - Том 6. Остров Пингвинов ; Рассказы Жака Турнеброша ; Семь жен Синей Бороды ; Боги жаждут
Спорили без конца. А Гамлену во время этих прений чудилось, как на ухабистых дорогах севера вязнут в грязи зарядные ящики, опрокидываются в канавы пушки, по всем направлениям бегут в беспорядке разбитые колонны, меж тем как неприятельская кавалерия надвигается отовсюду сквозь покинутые проходы. И ему казалось, что он слышит чудовищный вопль армии, преданной своими полководцами, вопль, обвиняющий генерала. К концу прений в зале уже было темно, и бюст Марата неясным призраком белел над головой председателя. Мнения присяжных разделились. Гамлен глухим, застревающим в горле голосом, в котором, однако, звучала решимость, объявил, что подсудимый виновен в измене Республике, и шепот одобрения, прошедший по толпе, был наградой его молодому рвению. Приговор прочли при свете факелов, и багровый их отблеск дрожал на впалых висках осужденного, покрывшихся каплями пота. У выхода, на ступеньках лестницы, где копошились досужие кумушки с кокардами на чепцах, Гамлен услышал, как называли его имя: оно уже становилось известным посетителям Трибунала; толпа «вязальщиц» преградила юному заседателю дорогу и, потрясая кулаками, требовала казни Австриячки.
На другой день Эваристу пришлось высказаться по вопросу о виновности некоей бедной женщины, вдовы Мерион, разносчицы хлеба. Она развозила свой товар в ручной тележке, отмечая зарубками на деревянной дощечке, висевшей у нее на поясе, количество проданного хлеба. Зарабатывала она восемь су в день. Товарищ общественного обвинителя проявил особую жестокость по отношению к этой несчастной, которая якобы не раз кричала: «Да здравствует король», вела контрреволюционные речи в домах, куда она ежедневно доставляла хлеб, и участвовала в заговоре, имевшем целью способствовать бегству жены Капета. Допрошенная судьей, она признала инкриминируемые ей факты; то ли по простоте, то ли из фанатизма, она с чрезвычайным воодушевлением высказала свои роялистские симпатии и этим сама себя погубила.
Революционный трибунал стремился к торжеству идеи равенства и поэтому карал грузчиков и служанок так же сурово, как аристократов и финансистов. Гамлен не допускал мысли, чтобы это могло быть иначе при демократическом режиме. Он счел бы позором, оскорблением для народа, если бы наказание не распространялось и на него. Это значило бы признать народ, так сказать, недостойным кары. Сохранить гильотину для одних аристократов, по его мнению, было бы равносильным установлению несправедливой привилегии. В глазах Гамлена идея возмездия получала религиозную, мистическую окраску; оно становилось чем-то положительным, приобретало какие-то достоинства. Он считал, что кара есть долг по отношению к преступникам и что лишать их ее значит умалять их права. Он объявил, что считает вдову Мерион виновной и заслуживающей смертной казни, но выразил при этом сожаление, что фанатики, погубившие ее и более виновные, нежели она, остались на свободе и не разделяют ее участи.
Почти каждый вечер Эварист отправлялся на собрания якобинцев, происходившие на улице Оноре, в старинной доминиканской церкви, известной в просторечии под именем «якобинской». Во дворе, где росло дерево Свободы — тополь, листья которого вечно трепетали и шелестели,— стояла невзрачная, угрюмая церковь, придавленная тяжелой черепичной кровлей с оголенным щипцом; фасад здания был прорезан слуховым оконцем и сводчатой дверью, над которой красовалось трехцветное знамя, увенчанное колпаком Свободы. Якобинцы, подобно кордельерам и фельянам, захватили у изгнанных монахов не только помещение, но и имя. Гамлен, в свое время не пропускавший ни одного заседания кордельеров, не заметил у якобинцев ни деревянных башмаков, ни карманьол, ни криков дантонистов. В клубе Робеспьера царили чиновничья сдержанность и буржуазная степенность. С тех пор как Друга Народа не было в живых, Эварист внимал наставлениям Максимилиана, подчинившего авторитету своей мысли Клуб якобинцев и оттуда, при посредстве нескольких тысяч местных клубов, простиравшего свое влияние на всю Францию. Пока читали протокол, он скользил взором по голым, унылым стенам, которые прежде служили приютом духовным сынам беспощадного борца с ересью, а теперь были свидетелями сборищ не менее ревностных борцов с преступлениями против отечества.
Здесь пребывала без пышности и проявляла себя в слове самая могущественная власть в стране. Она управляла Парижем, государством, диктовала свои декреты Конвенту. Эти основоположники нового строя, столь уважавшие закон, что оставались роялистами в 1791 году, и, из упрямой приверженности к Конституции, даже после Варенна {380}, эти друзья установленного порядка, не изменившие ему и после резни на Марсовом поле, никогда не восстававшие против Революции, чуждые народным движениям,— эти люди питали в своей мрачной и могучей душе любовь к отечеству, сумевшую создать четырнадцать армий и воздвигнуть гильотину. Эварист восхищался их бдительностью, прозорливостью, догматичностью мышления, любовью к порядку, государственной мудростью и умением управлять.
Публика, наполнявшая залу, время от времени единодушно и размеренно вздрагивала, как листья на дереве Свободы, раскинувшемся у входа.
В этот день, одиннадцатого вандемьера, на трибуну поспешно поднялся молодой человек, остроносый, рябой, с покатым лбом, выступающим подбородком и бесстрастным выражением лица. Он был в слегка напудренном парике и голубом фраке, обрисовывавшем талию. У него была та сдержанность движений, та рассчитанность поз, которые позволяли одним насмешливо утверждать, что он похож на учителя танцев, а другим — именовать его более почтительно — «французским Орфеем». Робеспьер звонким голосом произнес громовую речь против врагов Республики, он обрушился с убийственными метафизическими доводами на Бриссо и его сообщников. Он говорил долго, цветисто и плавно. Витая в небесных сферах философии, он поражал молниями заговорщиков, пресмыкавшихся на земле.
Эварист услышал и понял. До сих пор он обвинял Жиронду в том, что она подготовляет восстановление монархии или торжество орлеанистов и замышляет гибель героического города, который освободил Францию и со временем освободит весь мир. Теперь же, внимая голосу мудреца, он прозревал более возвышенные и более чистые истины; он постигал революционную метафизику, подымавшую его дух над преходящими явлениями грубой действительности, уводившую прочь от заблуждений чувств в область абсолютной достоверности. Все вещи сами по себе запутаны и полны неясностей; события так сложны, что в них можно потеряться. Робеспьер упрощал ему все, представлял добро и зло в простых, ясных формулах. Федерализм, неделимость: в единстве и неделимости заключается спасение, в федерализме — вечные муки. Гамлен испытывал глубокую радость верующего, который знает, в чем спасение и в чем погибель. Отныне Революционный трибунал, как некогда церковные суды, будет иметь дело с преступлением абсолютным, с преступлением словесным. И так как Эварист обладал религиозным складом ума, он воспринимал эти откровения с мрачным энтузиазмом; его сердце радостно трепетало, воспламенялось и ликовало: отныне он знает, как распознать преступление и невинность. О сокровища веры, вы заменяете людям все!
Мудрый Максимилиан разъяснял ему также коварные намерения тех, кто желает уравнять имущественные блага, разделить землю, уничтожить богатство и нищету и установить для всех благодатную посредственность. Увлеченный их теориями, Эварист сначала одобрял подобные намерения, ибо считал, что они вполне соответствуют принципам истинного республиканца. Но Робеспьер своими речами в Якобинском клубе разоблачил их происки и вывел на чистую воду людей, которые под благовидным предлогом стремятся к ниспровержению Республики и возбуждают богачей лишь для того, чтобы в их лице законная власть приобрела могущественных и непримиримых врагов. В самом деле, при первой же угрозе собственности все население, тем более привязанное к своему имуществу, чем это имущество незначительнее, восстанет как один человек против Республики. Затрагивать материальные интересы значит плодить заговоры. Якобы подготовляя всеобщее счастье и царство справедливости, те, кто предлагает гражданам добиваться равенства и общности имущества, являются в действительности изменниками и злодеями, более опасными, чем федералисты.
Но главное, на что ему открыл глаза мудрый Робеспьер, это гнусный, преступный характер атеизма. Гамлен никогда не отрицал существования бога: он был деистом и верил в провидение, которое бдит над людьми. Не сознаваясь самому себе, что он крайне неясно постигает природу Верховного существа, и будучи убежденным сторонником свободы совести, он охотно допускал, что даже честные люди могут, по примеру Ламетри, Буланже, барона Гольбаха, Лаланда, Гельвеция, гражданина Дюпюи {381}, отрицать существование бога, устанавливая наряду с этим основы естественной морали и находя в самих себе источник справедливости и принципы добродетельной жизни. Он даже испытывал сочувствие к атеистам, когда видел, что их поносят или преследуют. Максимилиан просветил его ум, снял пелену с глаз. Своим возвышенным красноречием этот великий человек вскрыл перед ним подлинную сущность безбожия, его природу, его тенденции, его последствия; он доказал, что эта доктрина, возникшая в салонах и будуарах аристократии,— наиболее коварное измышление врагов народа, стремившихся таким путем развратить и поработить его; что преступно лишать несчастных утешительной надежды на провидение, которое каждому воздает по заслугам, и оставлять их без руководства, без сдерживающего начала, во власти страстей, унижающих человека и делающих из него гнусного раба; что, наконец, монархический эпикуреизм какого-нибудь Гельвеция ведет к безнравственности, к жестокости, ко всем преступлениям. И, с тех пор как уроки великого гражданина просветили его, он возненавидел атеистов, в особенности если они обладают жизнерадостным, веселым характером, вроде старика Бротто.