Сигрид Унсет - Улав, сын Аудуна из Хествикена
О господь всемогущий! Я приду к тебе, ибо я люблю тебя. Я люблю тебя и сознаю, что Tibi soli peccavi, et malum coram te feci, – лишь против тебя я грешил и творил зло. Он говорил эти слова тысячу раз, но лишь сейчас впервые понял, что это есть истина, вобравшая в себя все истины, словно в единую чашу. О мой бог, ты – все для меня.
И тут кто-то дотронулся до его плеча, он вздрогнул. Это был Лавранс, сын Бьернгульфа: лошади уже стояли на дворе. Здесь можно пройти быстрее – юноша прошел впереди него на хоры. Когда глаза Улава привыкли к темноте, он разглядел алтарь – голый камень, еще не освященный, без обычного убранства, холодное и мертвое сердце. На южной стороне хоров была маленькая дверца.
– Поберегись, лестницу еще не вмуровали.
Лавранс прыгнул на снег. На туне стояли два монаха. Один держал лошадей под уздцы, в руках у другого был фонарь. Лавранс, видно, сказал им, что случилось, ибо один из них подошел к Улаву – он бывал у отца Халбьерна и в Хествикен заезжал однажды, Улав помнил его в лицо, но имя его забыл.
– …кратко и терпеливо сносила все твоя жена. Да… Вот это брат Стефан. Так мы здесь помянем ее с молитвою уже сегодня вечером.
Когда они ехали по льду, северный ветер леденил им спины. В тех местах, где легкий, только что выпавший снег сдуло ветром, лед был гладкий, как сталь. Луна должна была взойти же ранее, как к утру, ночь стояла темная, звездная.
– Сейчас поднимемся наверх, в Скуг, наденем-ка полукафтаны на меху, – сказал провожатый.
Улав разглядел, что усадьба была большая, – в темноте виднелось много просторных домов. Молодой Лавранс легко спрыгнул с лошади, казалось, длинная одежда вовсе не мешала ему, потянулся, поразмялся чуть-чуть, высокий, гибкий, потом пошел к одному из домов и приоткрыл дверь. Вот он снова оказался подле своей лошади, стал ей что-то приговаривать, гладить, и тут вышел человек с фонарем, свет от которого заплясал по снегу.
– Слезай с коня, Улав, пошли в дом!
Он взял у слуги светец и пошел по туну, показывая дорогу.
– Мы живем там, где поселились после свадьбы. Мачеха моя и брат мой Осмунд живут в большом доме, как при отце. – Видно, ему казалось, что все должны знать про богатых господ из Скуга.
– А что, отец твой помер? – спросил Улав, лишь бы что-нибудь сказать.
– Помер. Вот уж полтора года тому назад.
– Так ведь ты слишком молод, чтобы хозяйствовать в такой большой усадьбе.
– Я-то? Да не так уж я молод, двадцать три зимы стукнуло.
Он открыл дверь. Видно, тут, в Скуге, не привыкли запираться. Они прошли через сени в маленькую горницу, теплую и уютную. Лавранс зажег толстую сальную свечку, стоявшую у постели с пологом, бросил светец в очаг и что-то сказал, повернувшись к кровати. Потом он подал за полог женскую одежду. Вскоре к ним вышла молодая женщина, легко одетая, – на ней был красный плащ поверх широкой голубой рубахи. Черные как смоль кудри она спрятала под головной платок, обрамлявший ее худенькое большеглазое лицо. Легкая, проворная, молодая хозяйка принялась хлопотать, а муж прилег на кровать, почти скрывшись за пологом. За занавеской послышался лепет малышей и громкий смех молодого отца.
– Ты что это, Ховард! Так ты нос отцу оторвешь! А ну, отпусти! Может, ты хочешь узнать, не отморозил ли я его?
Ребятишки заливались звонким смехом.
Хозяйка принесла еду из каморы и протянула гостю кружку с пивом, пена так и бежала через край. Улав поблагодарил хозяйку и покачал головой – есть и пить сейчас он не мог, он точно помертвел. Лавранс посадил на кровать младшенького, с которым забавлялся, вышел к ним и принялся есть стоя.
– Дай-ка мне тогда испить водицы, Рагнфрид! Мы с женою дали обет не пить постом ничего, кроме воды, разве только что с гостями да в пути.
Он бросил жадный взгляд на кружку пенящегося пива. Смущенно улыбнувшись, Улав взял угощенье, отпил глоток и протянул кружку Лаврансу, и тот охотно выпил за здоровье гостя – юноша вовсе не хотел, чтобы из него вышел хмель после пирушки в Осло. Он уже порядком протрезвел в дороге и теперь поддавал жару, не жалея.
Один-единственный глоток, казалось, пробудил Улава из полудремы. Удивительное чувство, будто все, что он видел и слышал, лишь не что иное, как тени, пропало. Только что ему казалось, будто господь увел его от дороги, по которой идут люди, и предстал он один перед ликом господним в пустынном месте, ибо создателю было угодно, чтобы человек, сотворенный им, постиг бы наконец истину. И все звуки зримого мира звучали в отдалении, так же как дома в Хествикене доносился до него шум фьорда у подножия горы – шум, который он слышал, не замечая его. Он словно бы сидел в запертой комнате наедине с неведомым голосом, что молил и стенал, полный любви и скорби: «O, vos omnes, qui transitis per viam, attendite et videte, si est dolor sicut dolor meus».
Но вот дверь запертой комнаты распахнулась. Голос умолк; он сидел у чужих людей, в чужом доме поздней ночью. Ему надо было отыскать дорогу в незнакомых краях, чтобы добраться до дому. А там ждала его смерть Ингунн и необходимость сделать выбор, который стал столь тяжким по его собственной вине, – ведь он откладывал признание со дня на день, с года на год. Сейчас он это понял. Замерзший и растерянный сидел он, словно разбуженный от удивительного сна наяву; теперь ему придется это сделать: после этого знамения, или что бы это там ни было, он не может дольше идти полуслепой, в надежде на то, что господь однажды все решит за него, принудит его признаться.
Сколько раз он позволял против своей воли увести себя с прямого пути на кривые тропы в глухую чащобу. Он давным-давно понял, сколь справедливы были слова епископа Турфинна: человеку, который жаждет всегда поступать по-своему, по своей воле, суждено однажды узреть, что он делал то, чего не хотел. Он понял, что такая воля – словно праща, из которой камень вылетел случайно. Но в сокровенных тайниках его души жила воля твердая, как меч. Эту добрую волю он получил при крещении, так хевдинг протягивает своему вассалу меч, посвящая его в рыцари. Пусть он выбросил все камни из своей пращи, выпустил все стрелы из лука, пусть он поломал или растерял все свое прочее оружие, право выбора – последовать за богом или предать его – было для него надежным мечом, Всевышний не выбьет его у него из рук. Хотя его честь и вера во Христа были запятнаны, словно рыцарский меч предателя, бог все же не отнял у него этот меч; он должен нести его, устрашая врагов создателя, либо, опустившись на колени, вернуть его господу, который все еще был готов заключить его в свои объятия, приветствовать поцелуем прощения и снова даровать ему меч, очищенный и благословленный.
Улав испытывал сейчас сильное желание остаться наедине со всеми этими мыслями, хотя он знал, что молодой Лавранс ото всей души желал ему помочь, и ему было бы очень нелегко отыскать ночью дорогу домой без его помощи. Да только всяческое желание помочь ему, которое эта молодая чета все время выказывала, было ему в тягость. Жена, опустившись на колени, хотела помочь ему снять сапоги, подала портянки из толстой домотканины и огромные унты со стельками из соломы. От ее кожи и волос ка него пахнуло теплом и свежестью, он сжался, словно обороняясь от этого сладкого запаха. Казалось, этот аромат обволакивал молодую мать воздушной пеленой, сотканной из всего того, от чего он всю свою жизнь отдалялся шаг за шагом, и от чего, как он понял нынешней ночью, ушел уже столь далеко, что даже готов был дать монашеский обет.
В горницу вошел хозяин и принес целую охапку меховой одежды, чтобы гость выбрал для себя что-нибудь подходящее. Улав почему-то опечалился оттого, что одежда юноши была ему ужасно велика, он просто тонул в ней. Улав был очень широк в плечах, хозяин дома, напротив, казалось, был тонок станом. А вышло, что он не такой уж узкоплечий, да и ростом много выше. Гордость Улава была ущемлена, ему стало больно, оттого что он во всем уступает Лаврансу, сыну Бьернгульфа, – и ростом тот выше, и красивее, и сильнее. Этот высокий белокурый юноша, хозяин большой рыцарской усадьбы, счастливый и богатый, готовый помочь всякому, казалось, с такою радостью вдыхал воздух родного дома, находясь рядом с женой и детьми. Лицо у него было овальное, с красивыми крупными чертами, а щеки еще гладкие, по-детски круглые; жизнь еще не прорезала ни одной морщины на его свежей молодой коже, да и вряд ли она когда-нибудь сделает это – видно, ему было на роду написано идти по жизни, не встречаясь с печалью.
Улав стал было говорить, что он сам найдет дорогу в лесу в приход Шейдис, что, мол, Лаврансу ни к чему ради него выезжать из дому среди ночи да еще в такой мороз. Но хозяин принялся его уверять, что большого снегопада давно не было, в лесу сейчас полно тропинок и дорожек, и потому трудно найти дорогу в Йердаруд, что пересекает лес наискось. А для него, мол, ехать ночью – пустяк да и только!
На туне слуга держал двух свежих лошадей, красивых и ретивых. Этот молодой рыцарь был ловкий наездник, и лошади у него были отменные. Улав подосадовал на себя за то, что ему пришлось садиться в седло с чужой помощью, – да уж больно сапоги были велики.