Константин Симонов - Солдатами не рождаются
– Уже минут двадцать тихо было, – сказал Синцов.
– На тишину пошел. Пошел на тишину, а вышел на Шестьдесят вторую. Везет, собаке! Теперь еще куда-нибудь в газету пропрет, как он лично соединился!
Синцов с удивлением смотрел на Левашова.
– Старый знакомый, что ли?
Левашов ответил не сразу. Сначала зло хмыкнул, как будто даже слово «знакомый» было ему против шерсти. Потом улыбнулся и сказал мечтательно:
– Такой знакомый, что я бы добровольно в штрафбат командиром взвода пошел, только бы мне товарища Бастрюкова под начало дали! Там бы он на своей диалектике от меня далеко не ушел. Там дело прямое! Или иди на немца грудью – или пуля!
Он сказал это так яростно, что вошедший с гимнастеркой в руках Иван Авдеич даже подался назад.
– Ничего, заходи, – сказал Левашов.
Синцов взял гимнастерку из рук Ивана Авдеича. Дырочки, оставшиеся от кубиков, были заботливо примяты, а шпалы привинчены тютелька в тютельку там, где им и положено быть.
– Спасибо. – Синцов надевал гимнастерку, недоумевая: почему Иван Авдеич, не любивший топтаться возле начальства, сейчас стоит и не двигается.
– Хочу спросить, товарищ капитан. – Иван Авдеич вынул из-за спины флягу. – Может, товарищ батальонный комиссар для такого случая обет нарушит?
– Ни для какого случая не могу. Обет слишком крепкий. А с тобой комбат после, как я уйду, выпьет. Не беспокойся, мы его потом через замполита проверим: если не поднесет – выговор с занесением дадим.
– Да, так вот, – как только Иван Авдеич вышел, сказал Левашов. – Раз уж начал, скажу до конца.
Из его рассказа Синцов понял, что они служили вместе с Бастрюковым с начала войны, воевали в Одессе, и комиссар дивизии Бастрюков уже тогда был хорошей сволочью; а превзошел сам себя уже в Крыму, в критические дни, когда части Приморской армии, не успев дойти до Перекопа, были посреди голых крымских степей обойдены прорвавшими Перекоп немцами. Перед армией было два пути: или уходить по еще свободной дороге на Керчь, или вопреки всему идти к Севастополю. На Военном совете решили: Севастополь! И Левашову, в те дни комиссару штаба армии, командующий приказал догнать и повернуть уже начавшую отход в сторону Керчи дивизию, в которой он раньше служил.
Левашов прорвался на броневичке через немцев, нашел в одной из колонн командира дивизии и Бастрюкова, сообщил им приказ устно, потом передал его командиру дивизии в письменном виде и, не пережидая начавшейся бомбежки, сел в броневичок и уехал в артполк, который тоже надо было успеть повернуть.
Через пять минут после его отъезда командир дивизии, так и не успев распорядиться, был убит, присутствующий при разговоре адъютант – тоже, а полковой комиссар Бастрюков сел в уцелевшую «эмку» и, обгоняя полки, уехал на Керчь. Только вечером, когда из дивизии так и не поступило донесений, другой офицер штаба добрался до нее и выяснил, что там никто не знает о приказе. Два полка все же успели повернуть на Севастополь, а один так и не успел.
Что полковой комиссар Бастрюков сел в машину и, никому ничего не сказав, уехал на Керчь, офицеру штаба сообщили, а что потом было с Бастрюковым, так и не выяснили – все заслонил собой Севастополь.
– А меня командующий в тот день первый раз в моей жизни обозвал подлецом за то, что струсил, не довез приказ до дивизии. И без трибунала, сам поставил к стенке, и маузер вынул, и застрелил бы, рука бы не дрогнула. А я стоял, руки по швам, и молчал. И знал, что вот сейчас умру как подлец и никто обо мне ничего другого уже не докажет, потому что не привез расписки – приказ вручался под бомбами. А не застрелил меня потому, что я не умолял, не объяснял, а стоял и молчал. Все равно жить не хотел, раз вышел из веры. И он опустил маузер и сказал: «Уходи с глаз долой». А что я в дивизии все-таки был, узнал только потом, вечером. А все остальное, между прочим, так и осталось на веру: расписки нет, и живых свидетелей, кроме товарища Бастрюкова, не имеется. И в живых он остался не затем, чтобы подтверждать, как было, – он и дальше жить хочет! И сколько я всего передумал об этом сегодня, после того как его в дивизии увидел, – даже самому стыдно! Бой идет, у Зырянова положение тяжелое, люди гибнут, а я о таком дерьме думаю! И не в силах забыть.
– А зачем о нем забывать? – сказал Синцов. – Если дерьмо не вылавливать, оно век плавать будет.
– Вот именно, плавать будет, – сказал Левашов. – Представления не имел, что он еще на свете живет, думал, сбежал и подох по дороге. И вдруг сегодня, только этого немца с его радио обратно в политотдел дивизии лично доставил, вижу: рядом с Бережным в белом полушубке кто-то знакомый. Гляжу – и глазам не верю: сам товарищ Бастрюков. А Бережной ему на меня: «Замполит триста тридцать второго Левашов! Непременно у него в полку побудьте!» А этот и бровью не повел. Поглядел на меня и головкой кивнул: мол, здравствуйте, товарищ батальонный комиссар! Как будто я – не я и он – не он.
– Ну а ты? – спросил Синцов.
– А что я? Я смотрю на него и думаю: может быть такая вещь, чтобы человек взял и не узнал тебя? Нет, думаю, невозможна такая вещь, потому что оба мы все равно те же самые. И он – он, и я – я. Приложил, как положено, ручку к головному убору и к Бережному: «Разрешите, товарищ полковой комиссар, возвратиться в полк?» Через левое плечо – и пошел. Иду и думаю про товарища Бастрюкова: если бы имел силу убить взглядом – выстрелил бы мне в спину!
– И что дальше?
– Что дальше? – сказал Левашов. – Дальше воевать с фрицами будем, как и до сих пор воевали.
– Так и оставишь это?
– До декабря не знал о его присутствии и вдруг под Новый год фамилию услышал, – вместо ответа сказал Левашов. – Даже спросил одного инструктора, откуда у них в политотделе этот Бастрюков, не из Крыма? Нет, говорит, наоборот, с Карельского фронта прибыл. Вон его куда метнуло!
– Так что же ты думаешь делать? – настойчиво повторил Синцов.
– А что с ним теперь делать? По случаю победы в Сталинграде донос на него за сорок первый год писать? А если он за это время героем стал? Не бывает разве? Вот видишь, к тебе на передний край заехал, а в сорок первом его, бывало, и на вожжах в полк не затянешь…
– Но то, что ты мне про Крым рассказал, – это же из ряда вон выходящее!
– А мало ли было тогда из ряда вон выходящего, – сказал Левашов. – Поглядеть в его послужной список – наверно, натворил с тех пор разных хороших дел! Разве иначе повысят? А я вот не верю, что дела хорошие, а доказать не могу. Да и неохота с ним мараться.
– А если он в другой раз, когда другая тугая подойдет, опять продаст, тогда кто виноват будет? – зло спросил Синцов.
– А ну его к… – выругался Левашов. – Между прочим, если хочешь знать, что я в рот не беру – его заслуга. Когда ехал тогда к ним в дивизию, на нерве принял по дороге из фляги. А если б не принял, может, все же расписку бы взял. И когда после того постоял у командующего под маузером, зарекся пить до мира. А не доживу, так и не выпью ни чарки. Не согласен со мной?
– Не согласен.
– А не согласен, и хрен с тобой. – Левашов вдруг подозрительно вскинул на Синцова глаза. – Что боюсь с ним задраться, не думаешь?
– Не имел в виду.
– Ну и ладно. А в остальном мне решать, я и решаю. – Левашов потер руками лицо и зевнул. – Пойду.
Синцов вышел проводить его из подвала. Хотел проводить дальше, но Левашов отказался:
– Штаб уже на месте, и дорога для меня ясная. А каких-нибудь заблудших немцев я, когда мы с Феоктистовым, не страшусь, даже трех на одного. – Он кивнул на своего выросшего рядом громадного ординарца, прислушался к далеким звукам боя и весело воскликнул: – Все же разрубили, ядри иху мать, фашистов напополам, как гадюку лопатой: голова здесь, ноги там!..
Левашов ушел, а Синцов, оставшись один, постоял под непривычным, только изредка погромыхивавшим небом и, вернувшись в подвал, разбудил Рыбочкина.
– Пободрствуй у телефона, пока Ильин не придет, а я к Зырянову ненадолго схожу.
– Посмотрите свои бывшие места? – сочувственно спросил Рыбочкин.
– Посмотрю. Ивана Авдеича с собой захвачу и обратно отправлю, чтобы знал, где я. Как только Ильин явится, сразу за мной пошли, или раньше, если будет малейшая надобность…
– Как, Иван Авдеич, на ногах еще держитесь? – спросил Синцов, когда они вдвоем вышли из подвала.
– С утра не выпивал, – сказал Иван Авдеич.
– Я не про это. Устали, наверное, сегодня?
– А кто ж теперь не устал! Второй год война идет, все люди устали, – сказал Иван Авдеич и замолчал выжидательно: к чему клонит комбат?
– И я устал, а на месте не сидится, – сказал Синцов, и в том, как сказал, был оттенок виноватости, что не только сам сейчас идет туда, куда ему идти не обязательно, но и тащит за собой ординарца. – Рад все же, что капитана присвоили, – сказал откровенно, как близкому человеку, которым и был для него Иван Авдеич.
– А как же не рады, – сказал Иван Авдеич. – Звание есть звание. – Сказал как старший младшему, для себя лично уже не признавая этого, но понимая, что это значит для других, в особенности для тех, кто помоложе. При самой заурядной внешности и отчасти сознательно выработанном умении не бросаться в глаза Иван Авдеич – Синцов уже давно понял это – был человек умный и твердый в суждениях о людях, в том числе и о тех, от которых зависел по своей солдатской должности. К Богословскому, у которого был ординарцем до Синцова, он относился со снисходительной добротой, как к человеку слабому, но хорошему. А какого-то неизвестного Синцову капитана, с которым его свела судьба еще до Богословского, откровенно вспоминал как придурка. И когда Ильин, с его молодой строгостью, вдруг зайдя и услышав воспоминания Ивана Авдеича об этом капитане, оборвал его: «Так о командирах не говорят!» – Иван Авдеич, держа руки по швам, спросил: «А как же теперь быть, товарищ лейтенант, коли он хотя и капитан, а воистину придурок?»