Эмиль Золя - Собрание сочинений в двадцати шести томах. т.18. Рим
— Бедное дитя, бедный мой мальчик! — шептал он. — Единственный, последний потомок нашего рода, сердце мое, единственная моя надежда!.. Умереть, так ужасно умереть!..
Бенедетта в отчаянном порыве вскочила с кресла.
— Как, умереть?! Дарио не умрет! — вскричала она. — Я не хочу, мы его вылечим, мы пойдем к нему. Я обниму его, мы спасем его во что бы то ни стало.
Пойдемте, дядя, пойдемте скорее. Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы он умер!
Девушка устремилась к двери, видно было, что ничто не сможет ее удержать; но в этот миг на пороге появилась Викторина, растерянная, подавленная, утратившая свое обычное спокойствие.
— Доктор просит его высокопреосвященство и контессину прийти поскорее, сию же минуту.
Пьер, потрясенный, остолбеневший, не последовал за ними и остался вместе с доном Виджилио в залитой солнцем столовой. Как, неужели яд? Смертельный яд, точно во времена Борджа, скрытый в корзиночке с ягодами, преподнесенной тайным убийцей, которого даже не смеют выдать правосудию? Аббату вспомнились разговоры в коляске по дороге из Фраскати, предания о таинственных отравлениях, которые ему, как истому парижанину, казались нелепыми, годными лишь для развязки романтической драмы. Значит, они достоверны, все эти истории об отравленных букетах и ножах, о внезапной смерти прелатов и даже пап, которым подсыпали яд в чашку утреннего шоколада; значит, мрачный, неистовый Сантобоно действительно был отравителем, теперь Пьер уже не мог в этом сомневаться. Воскрешая в памяти весь вчерашний день час за часом, он представлял себе все в совершенно новом свете: аббат припомнил, как он невольно подслушал честолюбивые речи и угрозы кардинала Сангвинетти, его совет ускорить события в предвидении возможной кончины папы, — это подстрекательство к преступлению во благо святой церкви; как потом по дороге им встретился аббат с корзинкой фиг, как тот ехал в коляске по унылым, бесконечным полям Кампаньи, бережно держа на коленях свою зловещую поклажу. Эта проклятая корзинка преследовала теперь Пьера как кошмар, отныне он всегда будет вспоминать с содроганием ее форму, цвет, запах листьев и ягод. Яд, подумать только! Стало быть, это правда, и яды до сих пор существуют, их до сих нор применяют в таинственном мире «черных», в яростной, алчной, беспощадной борьбе за власть.
И внезапно в памяти Пьера возник еще один образ, образ графа Прада. Еще недавно, когда Бенедетта обвинила графа в убийстве, священник чуть было не выступил в его защиту, рассказав все, что знал: кто именно нес отравленные фиги и чья могущественная рука направляла этого человека. Но Пьера тут же остановила одна страшная мысль: если Прада и не совершил преступление, то знал о нем и не предотвратил. Теперь еще одно обстоятельство пришло Пьеру на память, кольнув его острой болью: он вспомнил черную курицу, внезапно издохшую под навесом, в полутемном дворе трактира, и лиловатую струйку крови, сочившуюся из ее клюва. Попугай Тата также лежал бездыханным на полу, из клюва его также сочилась кровь. Зачем же граф солгал тогда, зачем сказал, будто курицу заклевали? Пьер чувствовал, что не в силах разобраться в этом сложном сплетении темных страстей и тайных замыслов; не мог он постичь до конца и той мучительной внутренней борьбы, какая происходила в душе этого человека ночью, во время бала. С болью и трепетом вспоминал аббат, как они шли вдвоем поздней ночью к палаццо Бокканера, и смутно догадывался, какое страшное решение принял граф у входа во дворец. Хотя до сих пор было непонятно и неясно, желал ли Прада отравить самого кардинала или же втайне надеялся, что по воле случая смертоносная стрела отклонится в сторону и, сразив его молодого соперника, отомстит за него самого, несомненно было одно: Прада все знал, Прада мог остановить ход судьбы, но не захотел и предоставил слепому року свершить свое черное дело.
Оглянувшись, Пьер увидел дона Виджилио, сидевшего на стуле в сторонке; тот был так бледен и так осунулся, что Пьер испугался за него:
— Что с вами? Вам тоже нездоровится?
Секретарь онемел от ужаса, на минуту слова застряли у него в горле. Потом он еле слышно прошептал:
— Нет, нет, я к ним и не притронулся… Великий боже, подумать только, что мне ужасно хотелось попробовать фиги и я не посмел лишь из почтения к его высокопреосвященству, ибо он не изволил их кушать!
Дон Виджилио дрожал мелкой дрожью при мысли, что только смирение спасло его от гибели. Он ощущал всем существом леденящее дыхание смерти, пролетевшей совсем близко. Глубоко вздыхая и как бы отстраняя от себя страшное видение, он пробормотал в испуге: что только смирение спасло его от гибели. Он ощущал всем существом леденящее дыхание смерти, пролетевшей совсем близко. Глубоко вздыхая и как бы отстраняя от себя страшное видение, он пробормотал в испуге:
— Ах, Папарелли, Папарелли!
Помня его неприязнь к шлейфоносцу, Пьер спросил с волнением:
— Как? Что вы хотите сказать? Вы его подозреваете?.. Неужели вы думаете, что здесь замешаны они, что это дело их рук?..
Хотя слово «иезуиты» даже не было произнесено, аббату почудилось, будто мрачная тень пронеслась над ними и заволокла на миг светлую, солнечную комнату.
— Ну да, конечно, они, — воскликнул дон Виджилио, — они везде, они повсюду! Там, где рыдания, там, где смерть, — они всегда незримо присутствуют, все зло от них. Отрава предназначалась и мне, удивляюсь еще, как я остался жив!
Он снова испустил глухой стон, в котором слышались страх, ненависть, омерзение.
— Ах, Папарелли, Папарелли!
И тут же осекся, замолчал, перестал отвечать на вопросы, испуганно обводя глазами столовую, как будто за стеной бесшумно, как мышь, крался шлейфоносец с дряблым, бабьим лицом, с жадными, хищными руками; ведь это он сбегал утром в буфетную, схватил забытую корзинку с фигами и принес на стол кардиналу.
Пьер и дон Виджилио решили вернуться в спальню больного, где могла понадобиться их помощь; войдя, аббат был потрясен тем, что увидел. Подозревая отравление, доктор Джордано за эти полчаса испробовал все известные ему средства: рвотное, магнезию. Он даже велел Викторине сбивать яичные белки в воде, но все было напрасно. Положение больного ухудшалось с такой быстротой, что всякая медицинская помощь становилась бесполезной. Дарио лежал на спине, раздетый, опершись на высокие подушки, вытянув руки поверх простыни; он казался сонным и одурманенным, что было характерным признаком страшного, загадочного недуга, от которого скончались монсеньер Галло и столько других. Несчастный впал в забытье, глаза его, обведенные черными кругами, глубоко ввалились, лицо осунулось и сразу постарело, иссиня-бледная кожа приняла землистый оттенок.
Обессиленный, он уже несколько минут не открывал глаз, и лишь тяжелое, прерывистое дыхание, вздымавшее грудь, показывало, что он еще жив. Рядом, склонившись над умирающим, стояла Бенедетта, терзаясь его страданиями, охваченная такой мучительной тревогой, такой безысходной тоской, что ее нельзя было узнать; она была бледна как полотно, словно в ней тоже мало-помалу медленно угасала жизнь.
Между тем кардинал Бокканера, отведя в нишу окна доктора Джордано, спросил его вполголоса:
— Он обречен, не правда ли?
Доктор, тоже потрясенный, в отчаянье развел руками:
— Увы, это так. Я должен предупредить ваше высокопреосвященство, что через час наступит конец.
Воцарилось молчание.
— Та же болезнь, что и у монсеньера Галло? — спросил кардинал и, не дожидаясь ответа, добавил с дрожью в голосе, отведя глаза: — Словом, злокачественная лихорадка?
Джордано отлично понял, чего требует от него кардинал: сохранить все в тайне, скрыть преступление, ради доброй славы святой церкви. Было что-то поистине царственное, трагически-возвышенное в этом величавом семидесятилетием старце, который не хотел допустить ни посрамления своих собратьев по духу, ни скандального судебного процесса, где трепали бы имена его родных по крови. Нет, нет! Лучше молчание, вечное молчание и забвение.
Доктор покорно кивнул головой, склонившись перед волею кардинала.
— Совершенно верно, от злокачественной лихорадки, как вы изволили сказать, ваше высокопреосвященство.
Две крупные слезы скатились из глаз Бокканера. Теперь, когда он оградил от посягательств религию и бога, кардинал дал волю своим человеческим чувствам. Он умолял врача испробовать все средства, сделать все, что в его силах, но тот только безнадежно качал головой, указывая на больного дрожащей рукою. Будь это его родной отец или мать, он даже их не мог бы спасти. Смерть приближалась. К чему напрасно утомлять и мучить умирающего, зачем усугублять его страдания? Узнав о близкой кончине Дарио, кардинал забеспокоился, что сестра его Серафина, задержавшаяся в Ватикане, не успеет обнять племянника на прощанье, и доктор вызвался съездить за ней в своей карете, которую он оставил у подъезда. Это займет менее получаса, и он успеет вернуться, если в последние минуты понадобится его помощь.