Рождественские истории - Чарльз Диккенс
Трижды за время пути им случалось поравняться и идти рядом. Трижды, поравнявшись, они останавливались. Трижды Ученый искоса поглядывал на лицо своего маленького провожатого и всякий раз содрогался от одной и той же неотвязной мысли.
В первый раз эта мысль возникла, когда они пересекали старое кладбище и Редлоу растерянно остановился среди могил, тщетно спрашивая себя, почему принято думать, что один вид могилы может тронуть душу, смягчить или утешить.
Во второй раз — когда из-за туч вышла луна и Редлоу, подняв глаза к посветлевшему небу, увидел ее во всем ее великолепии, окруженную несметным множеством звезд; он помнил их названия и все, что говорит о каждой из них наука, но он не увидел того, что видел в них прежде, не почувствовал того, что чувствовал прежде в такие же ясные ночи, поднимая глаза к небу.
В третий — когда он остановился, чтобы послушать донесшуюся откуда-то печальную музыку, но услыхал одну лишь мелодию, издаваемую бездушными инструментами; слух его воспринимал звуки, но они не взывали ни к чему сокровенному в его груди, не нашептывали ни о прошлом, ни о грядущем и значили для него не больше, чем лепет давным-давно отжурчавшего ручья и шелест давным-давно утихшего ветра.
И всякий раз он с ужасом убеждался, что как ни огромна пропасть, отделяющая разум ученого от животной хитрости маленького дикаря, как ни не схожи они внешне, на лице мальчика можно прочитать в точности то же, что и на его собственном лице.
Так они шли некоторое время — то по людным улицам, где Редлоу поминутно оглядывался назад, думая, что потерял своего провожатого, но чаще всего обнаруживал его совсем рядом с другой стороны; то по таким тихим, пустынным местам, что он мог бы сосчитать быстрые, частые шаги босых ног за спиною; наконец они подошли к каким-то тесно прижавшимся друг к другу полуразрушенным домам, и мальчик, тронув Редлоу за локоть, остановился.
— Вон тут! — сказал он, указывая на дом, в окнах которого кое-где светился огонь, а над входом качался тусклый фонарь и была намалевана надпись: «Постоялый двор».
Редлоу огляделся; он посмотрел на эти дома, потом на весь этот неогороженный, неосушенный, неосвещенный клочок земли, где стояли — вернее, наполовину уже развалились — эти дома и по краю которого тянулась грязная канава; потом на длинный ряд не одинаковых по высоте арок — часть какого-то моста или виадука, также служившего границей этого странного места; чем ближе к Редлоу, тем все меньше, все ниже становились арки, и вторая от него была не больше собачьей конуры, а от самой ближней осталась лишь бесформенная груда кирпича; потом он перевел взгляд на мальчика, остановившегося рядом: тот весь съежился и, дрожа от холода, подпрыгивал на одной ноге, поджимая другую, чтобы хоть немного ее согреть; однако в его лице, в выражении, с каким он смотрел на все вокруг, Редлоу так ясно узнал себя, что в ужасе отшатнулся.
— Вон тут! — повторил мальчик, снова указывая на дом. — Я обожду.
— А меня впустят? — спросил Редлоу.
— Скажи, что ты доктор. Тут больных сколько хочешь.
Редлоу пошел к двери и, оглянувшись на ходу, увидел, что мальчик поплелся к самой низкой арке и заполз под нее, точно крыса в нору. Но Редлоу не ощутил жалости, это странное существо пугало его; и когда оно поглядело ему вслед из своего логова, он, точно спасаясь, ускорил шаг.
— В этом доме, уж наверно, конца нет горю, обидам и страданиям, — сказал Ученый, мучительно силясь яснее вспомнить что-то, ускользавшее от него. — Не может причинить никакого вреда тот, кто принесет сюда забвенье.
С этими словами он толкнул незапертую дверь и вошел.
На ступеньках лестницы сидела женщина и то ли спала, то ли горько задумалась, уронив голову на руки.
Видя, что трудно тут пройти, не наступив на нее, а она его не замечает, Редлоу нагнулся и тронул ее за плечо. Женщина подняла голову, и он увидел лицо совсем еще юное, но такое увядшее и безжизненное, словно наперекор природе вслед за весною настала внезапно зима и убила начинавшийся расцвет.
Женщина не обнаружила ни малейшего интереса к незнакомцу, только отодвинулась к стене, давая ему пройти.
— Кто вы? — спросил Редлоу и остановился, держась за сломанные перила.
— А вы как думаете? — ответила она вопросом, снова обращая к нему бледное лицо.
Он смотрел на этот искалеченный венец творенья, так недавно созданный, так быстро поблекший; и не сострадание — ибо источники подлинного сострадания пересохли и иссякли в груди Редлоу, — но нечто наиболее близкое состраданию из всех чувств, какие за последние часы пытались пробиться во мраке этой души, где сгущалась, но еще не окончательно наступила непроглядная ночь, прозвучало в его голосе, когда он произнес:
— Я здесь, чтобы, если можно, облегчить вашу участь. Быть может, вы сокрушаетесь потому, что вас обидели?
Она нахмурилась, потом рассмеялась ему в лицо; но смех оборвался тяжелым вздохом, и женщина снова низко опустила голову и обхватила ее руками, запустив пальцы в волосы.
— Вас мучит старая обида? — опять спросил Редлоу.
— Меня мучит моя жизнь, — сказала она, мельком взглянув на него.
Он понял, что она — одна из многих, что эта женщина, поникшая у его ног, — олицетворение тысяч таких же, как она.
— Кто ваши родители? — спросил он резко.
— Был у меня когда-то родной дом. Далеко, в деревне. Мой отец был садовник.
— Он умер?
— Для меня умер. Все это для меня умерло. Вы джентльмен, вам этого не понять! — И снова она подняла на него глаза и рассмеялась.
— Женщина! — сурово сказал Редлоу. — Прежде чем дом и семья умерли для тебя, не нанес ли тебе кто-нибудь обиды? Как ты ни стараешься о ней забыть, не гложет ли тебя наперекор всему воспоминание о старой обиде? И не терзает ли оно тебя снова и снова, все сильнее день ото дня?
Так мало женственного оставалось в ее облике, что он изумился, когда она вдруг залилась слезами. Но еще больше изумился и глубоко встревожился он, заметив, что вместе с пробудившимся воспоминанием об этой старой обиде в ней впервые ожило что-то человеческое, какое-то давно забытое тепло и нежность.
Он слегка отодвинулся от нее и тут только увидел, что руки